тщедушные кощенки, не ждущие ничего, кроме ударов и пинков.
Так получилось, что Дросула привыкла называть Антонию «кисой», что ни в коей мере не было необычным или недозволенным, и это имя – по-гречески «Кискиса» – прилипло, его подхватила Пелагия, и девочка почти забыла, как ее зовут по-настоящему. Она совершенно привыкла к этому имени, оно подходило ее кошачьей природе, ее томной грации. Так ее обычно и звали к обеду. Семье потребовалось некоторое время, чтобы разобраться, почему однажды вечером – и семь последующих вечеров – через кухонное окно на стол запрыгивала маленькая полосатая кошка, как только они звали Антонию в дом.
Вначале они шугали ее, хлопая кухонными полотенцами и размахивая руками, но та, конечно же, настаивала на своем и в результате, разумеется, осталась. И потому Антония часто слышала: «Кискиса, пошла вон со стола!» – в тот момент, когда невинно играла во дворе, или: «Кискиса, обедать!» – приходила и видела поставленную на плитки пола маленькую неаппетитную миску, полную окровавленной сырой требухи. Если вдруг раздавался крик: «Кискиса, не делай этого!» – она, совершая шалость, застывала и отчаянно гадала, ее это застукали или нет. Дросула благоразумно предложила, чтобы Антония и кошка поменялись именами, так чтобы кошка стала «Антонией», а девочка – «Кискисой». Попробовали, но сочли непригодным.
За все это время Пелагия пришла к убеждению, что Антонио Корелли погиб, и, как и отец, вне всякого сомнения уверилась в реальности привидений.
Впервые это произошло в 1946 году, когда одним октябрьским днем, незадолго до годовщины бойни, Пелагия стояла на улице перед домом, качая на руках маленькую Антонию. Временами она ворковала с ней и давала малышке пососать указательный палец. Что-то заставило ее поднять взгляд, и она увидела одетую в черное фигуру – та стояла и смотрела на нее. Человек находился точно в том месте, где Мандраса подстрелила Велисарьева пушка. Фигура смотрела на нее, не решаясь двинуться вперед, и сердце Пелагии скакнуло. Этого человека словно окутывала грусть девяти тысяч горюющих призраков, и печаль исходила из его лица так же отчетливо, как свет пробивается сквозь абажур лампы. Пелагия была уверена, что это он. И хотя он был худ и бородат, она ясно видела шрам на его щеке, те же карие глаза, те же ниспадающие волосы, ту же соразмерность осанки. Вне себя от радости, она положила ребенка, чтобы подбежать к нему, но когда снова взглянула, его уже не было.
С колотящимся сердцем она побежала. У поворота дороги остановилась и дико осмотрелась вокруг.
– Антонио! – выкрикнула она. – Антонио!
Но ничей голос не ответил, и никто не вышел к ней. Он исчез. Ее руки взметнулись в непонимании к небесам и в отчаянии упали. Она стояла, озираясь и зовя, пока от криков не заболело горло и слезы не затуманили ей глаза. На следующее утро она нашла одну красную розу на земле над тем местом, где лежал Карло Гуэрсио.
Тот же призрак появился в том же месте в 1947 году и впоследствии появлялся каждый год, приблизительно в одно и то же время, но точно – никогда, и каждый год в какой-то день октября появлялась роза. И Пелагия начала думать, что Антонио чтит свое обещание вернуться и это возможно – сдержать обет и продолжать любить даже из темницы могилы. Ей хватило сил жить в сознании, что она не была отвергнута и покинута, и ее наполняли счастливые грезы: даже став засыхающей, увядающей старой девой, она будет желанна и нежно любима, – и она предвкушала, что собственная смерть возместит ей всё, что было украдено у нее при жизни.
65. 1953 год
Когда Зевс пожелал установить точное местонахождение пупа земли, с самых дальних сторон света он выпустил двух орлов и заметил, где пересекся полет этих птиц. Это произошло в Дельфах, и Греция стала местом, где Восток разделяется с Западом, а Север с Югом, – местом встреч взаимоисключающих культур и пересечения путей прожорливых, странствующих армий всего света.
Прежде Пелагия испытывала гордость при мысли, что живет в самом центре, но теперь она, если только это возможно, перестала быть гречанкой. Она своими глазами видела презрение, с которым относились к Дросуле только потому, что стать вдовой означало перестать существовать. Из-за собственного сознательного идеализма, что выражался в попытках исцелять больных, она приобрела репутацию ведьмы, и что хуже всего, варварство гражданской войны навсегда вышибло из нее эллинскую веру, которую вложил в нее отец. Она не могла больше верить в то, что является наследницей величайшей и самой утонченной культуры в истории Земли; Древняя Греция, может, и располагалась на том же месте, что и современная, но это была не та же страна и жили в ней не такие люди. Папандреу – не Перикл, да и король – едва ли Константин.
Для себя Пелагия делала вид, что она – итальянка, и из своего далека могла больше чувствовать себя частью Италии именно потому, что расстояние и то, что она никогда там не была, позволили ей так и не узнать, что либеральных, человеколюбивых музыкантов с мандолинами в ней не больше, чем в Греции. «В конце концов, – говорила она себе, – я должна была выйти замуж за итальянца, я говорю по-итальянски и полагаю, что в Италии я смогла бы стать врачом».
Соответственно, она приучала Антонию говорить на итальянском, та научилась у Дросулы новогреческому и совсем не говорила на «катаревуса», а себе Пелагия купила радиоприемник – прежний хозяин рад был расстаться с ним почти задаром, поскольку что-то разладилось в механизме настройки и он ловил только станции из Италии. Она купила его в 1949 году сразу после витсинского сражения, завершившего гражданскую войну, и смогла послушать передачу в годовщину октябрьской бойни. Пелагия нежно любила его, до блеска протирала тряпочкой исцарапанную облицовку и, пренебрегая своими обязанностями, часами неподвижно сидела перед ним, не только слушая, но и внимательно глядя на него, словно ожидала, что Антонио вдруг дымкой выступит из-за бронзовой сеточки.
Она с трудом отрывалась от него и могла сидеть целыми часами, слушая скучную чепуху, в надежде услышать «Non Ti Scorda Di Me»,[172] «Core'n Grato»,[173] «Pariami d'Amore»[174] или «La Donna e Mobile».[175] Но больше всего ей хотелось услышать «Torna a Surriento»,[176] чтобы перенестись назад, к дням «Ла Скалы», – любимую песню кружка, ту, которую они пели чаще всего; и она закрывала глаза в самой блаженной грусти, услышав ее мелодию, и представляла сидящих во дворе под оливой мальчиков, едва ли сознававших мелодраматичность своих жестов, когда они изливали сердца и всю страсть голосов в захватывающе красивых трелях и фиоритурах финальной фразы, после которой мгновенье сидели в ностальгической тишине – а затем начинали вздыхать, покачивать головами и утирать рукавами слезы. Благодаря тому же радио она узнала, что существуют прекрасные песни для женщин, и когда, ползая на четвереньках, скребла пол, то во весь голос распевала «О Mio Babbino Саго»,[177] украшая ее подвываниями, что свойственны музыке Востока, но разрушали ее попытки превратиться в итальянку.
Но в особенности она прислушивалась к звукам мандолин, напоминая себе, что как-нибудь надо будет освободить из тайника инструмент капитана. Раз она ходила по ягоды и могла поклясться, что, вернувшись, услышала последние такты «Марша Пелагии», но поняла, что ей показалось, – ведь капитан погиб. Нет, это просто означало, что у расточительного мира есть и другие музыканты, заменившие его. Она часто задумывалась над тем, где он встретил свою судьбу; вероятнее всего, в море, в той лодочке. А может быть, в Италии, в Анцио, или где-нибудь на этом варварском фронте. Так больно становилось от осознания утраты, когда она представляла, как белеют под землей его косточки, как спекаются в прогнившие плети неподвижные, бесполезные мышцы и жилы, создававшие такую музыку. Может, земля над ним была спокойна и тиха, как та, что хранила мертвых в зарослях, а может, была местом проходным, как над Карло Гуэрсио. Сама она не любила проходить над могилой Карло и поддразнивала себя за нелепую благопристойность – боялась, что покойник может подглядывать из глубины земли ей под юбки.
Но двуличная земля Кефалонии была далеко не спокойна – она была подобна собаке, что спала под дождем, а потом вскочила и принялась отряхиваться.
Говорят, в древние времена все земли были одним целым; похоже, и сами континенты тоскуют по тому состоянию дел, точно так же, как люди, утверждающие, что они принадлежат не своей нации, а всему миру, и потому требуют международный паспорт и права проживания повсюду. Так, Индия, вспахивая Гималаи, проталкивается на север, полная решимости не быть островом, а навязать Азии свою тропическую влажную похоть. Арабский полуостров дает волю коварной мести оттоманам, небрежно облокачиваясь на Турцию в надежде заставить ее свалиться в Черное море. Африка, устав от белых людей, считающих ее удушающе