страдать от муравьев в ожогах и ранах и ждать мучительной смерти на камнях среди горящих кустов. Мы часами слышали крики раненых. Неподалеку тоже шел бой с яростной стрельбой, небо заволокло дымом и пылью, пахло горелым мясом, пули свистели, как птицы.
Для лучшего обзора Фикрет забрался на лесенку — вроде не очень опасно, ведь в том бою мы косили франков, а не они нас. Вдруг он рухнул навзничь, и я на секунду подумал, что ему попали в голову. Я разрывался между желанием помочь ему и необходимостью огнем прижимать английских франков. Надо было стрелять, и Фикрета пришлось оставить. Я все время оборачивался, и казалось, с ним ничего страшного. Разбросав ноги и уставившись в стенку траншеи, он сидел и пытался что-то сказать.
К счастью, атака закончилась. Удостоверившись, что франки больше не лезут, я выбрался из ячейки и опустился на колени подле Фикрета.
— Куда тебя ранило, дружище, куда? — спрашивал я. Левой рукой он ткнул в правую, но ничего не сказал.
Прошив руку над локтем, пуля раздробила кость, и предплечье висело, будто ничье, алая кровь стекала и капала с кончиков безжизненных пальцев. Еще одна пуля попала в живот — на кителе спереди и сзади расползались темные пятна. Я понял, эта рана его прикончит, — кровь заливала внутренности.
Фикрет очень медленно повернул голову, глаза как у мертвеца, и спросил:
— У тебя штык острый?
— Да, дружище, очень острый. — Я испугался, что он попросит его заколоть.
Фикрет снова левой рукой показал на правую:
— Отрежь-ка ее.
— Отрезать? — переспросил я. Меня затошнило.
— Она никуда не годится. Лучше отрезать.
— Я не могу.
— Если любишь меня, отрежь. Мне это оскорбительно. Отрежь, если уважаешь меня.
Я взял штык и посмотрел, острый ли. Подошел к Фикрету с правой стороны, опустился на колени, помолился, разрезал рукав, взял левой рукой его предплечье и, проговорив «Во имя Аллаха», стал штыком обрезать мышцы и жилы в блестящих осколках белой кости. Большие мышцы сильного человека. Я резал. Хрустело, как будто барана разделываешь. Фикрет негромко стонал, а я плакал, слезы катились по щекам и капали на него. Я все время отирал рукавом глаза, чтобы видеть, слезы не давали говорить.
Я отрезал руку и осторожно положил ее рядом с Фикретом.
— Перетяни чем-нибудь обрубок, — попросил он.
Я располосовал кусок отрезанного рукава, его в самый раз хватило, чтобы обмотать культю, и крови стало заметно меньше. Фикрет взял отрезанную руку, взвесил на ладони и сказал:
— Не знал, что она такая тяжелая.
Казалось диким, что он держит свою правую руку и больше не может пошевелить ее пальцами, потому что теперь это просто кусок мяса. Фикрет опустил руку на землю и переплел с ней пальцы.
— Хорошая была рука, — сказал он. Рука уже выглядела ничьей — просто какой-то предмет. — Как же будут скучать по этим пальчикам шлюхи Пера.
Ребята все видели, такие вещи завораживают, и у тех, кто смотрит на убитого или раненого, в голове всегда крутится затаенная мысль: «Слава Аллаху, не я». Один солдат беспрестанно повторял: «Крепись, Фикрет, Аллах — хозяин», пока мой друг не поднял взгляд, в котором читалось: «Пошел к ебене матери!», и парень заткнулся.
— Покурить бы, — сказал Фикрет.
У меня курево вышло, у ребят тоже, имам не дал бы, и я подошел к новому командиру — Орхана незадолго до того убили. Этот офицер, боснийский турок с чудным акцентом, был добрый.
— Разрешите обратиться, господин офицер, — сказал я.
— Чего тебе, рядовой Абдул?
— Рядовому Фикрету оторвало руку, он просит сигарету.
Командир вынул серебряный портсигар, который вместе с часами взял у мертвого франкского офицера, и дал мне пять сигарет.
— Если рядовой Фикрет не успеет выкурить все, остаток, пожалуйста, верни, — сказал он.
Мы отдали друг другу честь, я принес сигареты и положил слева от Фикрета, чтоб ему удобнее брать.
Закурив, друг доказал, что нрав у него прежний — выдохнул дым первой затяжки и сказал:
— Прям как хорошая манда, ей-богу.
— Тебе надо в лазарет, — сказал я, а он снова пыхнул сигаретой и ответил:
— Нет. Мне кранты. — Сделав несколько затяжек, он спросил: — Чего ревешь, сучий дурень?
А я и не замечал, что плачу.
Я сидел рядом, он выкурил первую сигарету, потом вторую, а на третьей у него завалилась голова и закрылись глаза. Я придвинулся к его липу и услышал:
— На этот раз меня уделали. Крови-то не осталось.
Он сумел закурить еще одну сигарету, но она просто тлела у него в пальцах. Когда я понял, что он действительно умирает, меня охватило странное любопытство.
— Фикрет, ты видишь зеленых птиц, а, Фикрет? — спросил я.
Очень медленно, тихо и печально он ответил:
— Нету никаких зеленых птиц.
Мне хотелось сказать что-нибудь легкое:
— Пришлешь мне пару лишних девственниц?
Он чуть улыбнулся, покачал головой, мол, нет, потом глубоко-глубоко вздохнул и умер. Я вынул из его пальцев сигарету и докурил за него. Глядя на Фикрета, я думал, как же он обносился: форма в дерюжных латках из мешковины, разного размера ботинки, снятые с разных трупов. Оборванец. Я долго смотрел на его профиль — арабский нос, оттопыренная нижняя губа, и меня охватывало равнодушие. Я поразился, как мало во мне чувств, как быстро надоело сидеть рядом с трупом и захотелось что-нибудь делать. Лишь позже из спрятавшегося сердца горе струйкой потекло по жилам, и я вспоминал ночи с бесконечными беседами под звездами, когда мы обсуждали все на свете: его и мой дом, наши воспоминания и планы, и он говорил: «Расскажи о каждой оливе в твоем городе, а я расскажу обо всех греческих шлюхах и кафе в Пера», что мы и делали, и переговорили обо всем на свете, курили и смеялись, и по-солдатски несли похабщину, а днем устраивали маленькие баталии между, например, скорпионом и муравьиным львом или муравьиным львом и жуком, и он болел за одного, а я за другого, и, елозя по камням, мы подбадривали наших бойцов, а потом хозяин победителя исполнял короткий триумфальный танец, и никогда еще жизнь не казалась такой беззаботной.
Я взял патроны Фикрета и потом убил пятнадцать франков, а тогда, лишь бы что-нибудь делать, я отнес офицеру последнюю, испачканную кровью сигарету, но он взглянул на нее и сказал: «Выкури сам, рядовой Абдул», и я снова сел рядом с Фикретом, уронившим голову на грудь, прислонился к нему, курил и думал о великой драгоценности табака, а кровь моего друга темнела, засыхая на штыке и моих руках, смолкали полевые орудия, с жужжанием носились трупные мухи.
68. Мустафа Кемаль (15)
Когда начинается провальное наступление союзнических сил, Кемаль получает под командование шесть дивизий. Мустафа ликует: Судьба наконец согласилась с его мнением, что он — ее человек, а главное, больше не придется торчать на одном месте, где трупный смрад уже невыносим. Он не спит три ночи и объезжает позиции, распекает ленивых и неумелых командиров, проверяет все участки. К счастью, наступление противника терпит полное фиаско — войска гибнут в горящих подлесках, солдат срезают снайперы Кемаля. Мустафа демонстрирует обычную безрассудную отвагу и не съезжает с дороги, даже когда его с группой верховых офицеров атакует вражеский аэроплан. Убивают двух комдивов, и Кемаль с хлыстом в руке лично возглавляет предрассветную атаку на высоту Чонк Байири, с самого начала