перебрались из Анатолии, потому что у них не было выбора. А вы знаете, что я даже по-гречески не говорила, когда сюда приехала? Мне и сейчас еще сны снятся на турецком. Я тут оказалась, потому что христиан изгнали и всех нас посчитали греками. Те, кто правит миром, ничегошеньки не понимают, как все на самом деле запутано. Вот меня называют турчанкой и думают, что оскорбляют, но здесь лишь полправды, и мне нечего стыдиться. Когда я только приехала, меня обзывали «туркой», вовсе не ласково, лезли вперед меня, отталкивали и сквозь зубы бранились, когда я проходила мимо. Понимаете, я не такая, как вы. Вам с детства вдолбили, что все турки — дьяволы, но вы же с турками никогда не встречались, да, наверное, и не встретитесь, вы ни черта в этом не смыслите, все беды и происходят из-за таких невежд, как вы. Так что нечего плеваться, когда я говорю про имама, да, он турок и святой, а если вам это не по нраву, я могу поговорить с кем-нибудь другим, в ком разумения побольше. Вот что еще я вам скажу, и мне плевать, нравится вам это или нет: пока сюда не перебрались толковые христиане с Малой Азии, вы тут жили как собаки и ни черта не соображали; на острове-то никого уж почти не оставалось, потому что весь мало- мальски смышленый люд убрался отсюда, и я не потерплю плевков, когда говорю про имама. Но раз уж мы об этом заговорили, напомню вам кое-что, чего вы, наверное, и знать не желаете: за сотни лет ига турки не причинили нам и десятой доли того зла, что греки сотворили друг другу в гражданской войне, а уж я, поверьте, об этом знаю.
Ну вот, разволновалась. Однажды какой-нибудь дурак доведет меня до сердечного припадка. Я ведь рассказывала про свою лучшую подругу Филотею.
Я считала ее избранной. Я прожила хорошую жизнь, хоть потеряла мужа и единственного сына, но я не ропщу на Господа, просто думаю, что все причитавшееся мне он отдал Филотее, а для меня оставил обглоданные кости. Я зла не держала, потому что была очарована ее прелестью, и даже сейчас, когда я дряхлая старуха, все равно благодарна, что Филотея жила на свете.
Она была тщеславной и манерной, чувствительной, переменчивой и вспыльчивой, но в то же время отзывчивой, доброй, ранимой и умной. Я любила свою подругу всем сердцем, потому что даже недостатки у нее были прелестные и забавные. Я таскалась за ней повсюду, как верная собачонка, и не стыдилась этого, как и Ибрагим, который влюбился в нее с самого дня их рождения. Помню, он ухаживал за ней с малолетства, а такое нечасто бывает, и они обручились, хоть и были разной веры. Такое случается, и не верьте, когда говорят, что это невозможно.
Если не врут, Филотея уже родилась красавицей. Говорят, имам назвал ее прелестнейшим христианским дитем, каких видел город. Рассказывают, глаза у нее были темные, как колодезная вода, они будто затягивали тех, кто склонялся над колыбелью и в них заглядывал. Вот взять моего отца. Чего скрывать, такую скотину и пьяницу и любить-то не за что, но даже он рассказывал: «Я заглянул в ее глаза и впервые в жизни побоялся Бога. У нее глазища, как будто человек долго жил и многое повидал. Прямо ангельские — я как увидел, сразу о смерти задумался. Пошел и выпил лимонной ракы, чтоб избавиться от мыслей, а потом решил помолиться в церкви, но, сам не знаю почему, грохнулся на паперти и не смог подняться. Лежал долго, собаки лизали мне лицо, наконец очухался, вошел в храм и поцеловал икону Богоматери Великой Панагии Сладколобзающей». Вот что рассказывал отец, а уж он был законченный пропойца, и матушка прокляла день, когда вышла за него. Бывало, разыщет его в кабаке и башмаком гонит домой, как барана. Мать говорила, он вправду напился в тот день и свалился у церкви, а священник, отец Христофор, попросил двух парней оттащить его домой. Думаю, папаша бы напился, даже если б не увидал Филотею, он и без красивых младенцев пьянствовал каждый божий день.
У Филотеи были очень темные глаза. Карие, почти черные, даже зрачки не видны, и потому никто не знал, что она чувствует. Обычно глаза говорят больше, чем слова, но в ее глазах я ничего не могла прочесть. Приходилось во всем верить ей на слово, потому что по этим черным глазищам не разберешь, говорит она правду или врет, злится сейчас на меня или нет, радуется или грустит. Однажды я ей об этом сказала. Нам было лет по пятнадцать, шел второй год войны с франками, и всех парней отправили в Галлиполи или в трудовые батальоны. Филотея побежала в дом смотреться в зеркало. Вышла через полчаса, ужасно расстроенная, и растерянно сказала: «Дросулаки, ты говоришь правду. Я сама себя не понимаю». Из-за этого с ней бывало трудно общаться, потому что слова — всего лишь пар души.
Еще у нее были чудесные волосы. Не знаю, правда ли это, но говорили, что она уже родилась с шапкой густых черных волос, их было много, как рыбацких сетей на причале в Аргостоли, как овец на холме, как будто конские хвосты вместе связали. Рассказывают, когда Филотее впервые вымыли голову, бабушка заплела ей косу и трижды обернула вокруг головы. А что, такое бывает.
Хорошо помню ее кожу, такую нежную и тонкую. Ей было лет шесть, она держала ручку против света, и тогда просвечивали все ее косточки и жилки. Мехметчик с Каратавуком (кажется, про них я вам не рассказывала) и Ибрагим все просили: «Филотея, Филотея, подними ручки на солнце, мы хотим посмотреть, посмотреть хотим!» Она поднимала ручки против солнца, и мальчишкам дурно становилось; вот уж странно, если вспомнить, что в маленьком склепе за церковью было полно костей наших предков, земли-то не имелось для погребения, а очень ее не хватало, у нас ведь обычай — хоронить. Наверное, страшнее видеть кости у живого, никак этого не ожидаешь. Я часто думаю о тех костях в склепе и о том, как мы их забрали, покидая Анатолию, которую любили так сильно, что, наверное, вечно будем по ней горевать.
Но дело не только в волосах, коже и глазах Филотеи, в ней была не просто красота. Знаете, мой папаша, хоть и пьяница, был прав, когда сказал, что смотришь на нее — и думаешь о смерти. Посмотришь на Филотею и вспомнишь ужасную истину: все ветшает и пропадает. Понимаете, прекрасное драгоценно, и чем оно красивее, тем больнее, что оно исчезнет, а чем сильнее наша боль от красоты, тем больше мы любим земную жизнь, и чем крепче эта любовь, тем горше печаль, что жизнь просочится сквозь пальцы, подобно размолотой соли, или ее раздует ветром, или смоет дождем. Я-то уродина. И всегда была такой. Умри я молодой, никто бы не сказал: «Ох, как обеднел свет!», но попасть под чары Филотеи означало получить урок от смерти.
Я родилась страхолюдиной и до замужества была не богаче козы. У нас тогда ходило доброе пожелание: «Да родятся у тебя одни сыновья, и пусть все твои овцы будут самками!» и проклятье: «Чтоб у тебя только дочери родились, а все овцы были баранами!» Мать как-то рассказывала, что при моем рождении отец взбеленился и плюнул на нее, когда она еще в изнеможении лежала на диване, — мол, навязала ему еще одну дочь, от которой надо будет избавляться с приданым.
Мне не досталось ни прелестей, ни обаяния, но я до сих пор благодарна Господу за несколько лет с мужем, который любил меня, пока не утонул. Знаете, мне повезло, потому что на мою долю выпало много нежности, уважения и бескорыстной любви. Я счастливее Филотеи, чье совершенство было несчастьем, ведь она никогда не знала покоя.
И вот еще о чем я думаю: будь Филотея жива, она бы сейчас превратилась в старую каргу вроде меня, и мы бы мало чем различались. Странная мысль. До чего Бог жесток. Собаке сгодятся любые старые кости, а земля с жадностью поглотит всякого мертвеца.
Порой я грущу по лучшей подруге юности и думаю об остальных утратах. Я лишилась своей семьи, своего города, языка и земли. Наверное, единственный способ быть счастливым в чужом краю, который кто-то назначил тебе домом, — забыть не только все плохое, но и очень славное. Хорошо, когда забывается дурное, это понятно. Но иногда нужно забыть и все чудесное, прекрасное, иначе сгложет тоска, что его больше нет. Оно ушло безвозвратно, как моя мать, моя Анатолия, мой сын, который превратился в злодея и утонул, и дорогой мой муж, тоже погибший в море, и все сгинувшие на войне.
Я понимаю, что все это, все мои горести и воспоминания исчезнут, словно их и не было никогда. Я спрашиваю себя: зачем Бог все сотворил лишь для того, чтобы оно ушло? Зачем он дарит нам сад и запускает в него змею? Есть ли хоть в чем-то смысл, раз все канет в забвение?
Теперь я старуха. Дряхлая и бесполезная. Всю жизнь я раздумывала над этими вещами. Мои плоть и кости уже не те, что были раньше. В молодости казалось, что душа и тело едины. Я же помню, они ничем не отличались. Когда мне требовалось подняться по лестнице, ноги просто шли, и все. А сейчас, если нужно подняться на несколько ступенек, я говорю ногам: «Шевелитесь, ради святого Герасима, шевелитесь!» И они медленно двигаются, а я останавливаюсь отдышаться, потому что грудь теснит и сердце тщетно трепыхается, как последняя оголодавшая бабочка, и тогда я на собственном опыте понимаю, что душа — не тело, а просто обитает в нем.
Знаете, во мне по-прежнему живет душа двадцатилетней девушки-певуньи, когда во сне я бегу встречать мужа, который невредимым вернулся с моря, или обнимаю милую Филотею, встретив ее на улице,