— Расходитесь по домам. Выходим через час после рассвета. Как услышите призыв на молитву, сразу пулей из домов. Кто станет валандаться, узнает почем фунт лиха. Отдохните хорошенько и настройтесь на длинный тяжелый день. Всё.

Осман спрыгнул со стола, неловко приземлившись на хромую ногу. Жандармам предстояли ночь в городской гостинице и очередной невкусный ужин: пшенка, хлеб, сыр и луковицы. И потому солдаты возликовали, когда появился слуга Рустэм-бея с блюдами, где лежали «кадин буду»[116] и курица с шафраном. Из соображения «ноблес оближ»[117] Рустэм-бей считал делом принципа всегда проявлять гостеприимство к новым постояльцам гостиницы, и слугам было наказано поступать так даже в отсутствие хозяина. Тем вечером ублаженные жандармы отошли ко сну с приятно раздутыми животами и мягким горьковатым привкусом прохладного табачного дыма из кальяна, также присланного из дома аги вслед за подносом со сладким лукумом.

— Вот что я вам скажу, парни, — заметил сержант Осман, ворочаясь на тюфяке. — Я бы не прочь здесь остаться и забыть об этой блядской службе.

— Что ж, — ответил капрал. — Тут будет пропасть пустых домов, если вдруг надумаете вернуться.

— Может, так и сделаю. Стар я стал для всего этого.

Едва забрезжил рассвет и выглянувшее из-за гор солнце растопырило по горизонту розовые пальцы, все население города вновь собралось на площади: по краям под липами стояли мусульмане, посредине топтались христиане. Порядку было больше, чем накануне, и сержант Осман похвалил себя за решение отложить выход. Он наслаждался прохладцей, первой сигаретой, утром и чувствовал себя увереннее пред возложенной на него миссией. Сержант не строил иллюзий и знал, что его ждут трудные решения, когда во благо всех придется быть жестоким к отдельным людям, чтобы колонна продолжала движение. Тем утром он семь раз коснулся лбом молельного коврика, искренне попросил Аллаха заранее его простить и быть милостивым, и теперь чувствовал, как прибыло сил.

Христиане почти всю ночь явно занимались приготовлениями. Владельцы коз соорудили питомицам вьючные седельца, куда водрузили тюки с одеждой и провизией. К седлам же за ноги привязали кур, которые трепыхались, кудахтали и постоянно теряли равновесие. Немногие обладатели мулов и осликов взгромоздили на них непомерные горы поклажи, которые наверняка вскоре развалятся. И самое примечательное: все как один, будто сговорившись по телепатической связи, вырядились в лучшую свою одежду, будто собирались на свадьбу или празднование дня святого.

Когда Осман решил, что пора двигаться, со стороны церкви Николая Угодника появился отец Христофор. За ним шла жена Лидия с огромным тюком костей, который удерживали на спине холщовые лямки, концами обмотанные вокруг лба.

Облаченный в церковные одежды, отец Христофор с прикрытыми то ли в горе, то ли в сосредоточенности глазами распевал теотокию[118] из молитвы за путешествующих. Люди смолкли; сочный баритон, исполнявший песнопение на церковном греческом, эхом отражался от городских стен.

— О, непорочная, незапятнанная Дева, — пел Христофор, — несказанно произведшая на свет Бога, поспособствуй спасению душ рабов твоих.

Крепко ухватившись за серебряный оклад с искусной резьбой, все еще украшенный образками верующих, он нес перед собой икону Непорочной Панагии Сладколобзающей на перекинутой через шею цепи.

Христиане пали на колени, крестясь. Как они могли забыть про икону? Мусульмане тоже не сдержали тихого горестного стона. Был ли хоть один среди них, кто не попросил знакомого христианина замолвить за него словечко перед Марией, матерью Христа? Разве не правда, что икона веками оберегала город для всех в нем живущих и отводила несчастья независимо от веры? Те, кому судьба предназначила остаться в городе, вдруг в испуге сообразили, что теперь беззащитны.

Отец Христофор прошествовал меж коленопреклоненных людей и остановился перед сержантом Османом.

— Не вам гнать мое стадо, сержант-эфенди, — торжественно провозгласил священник. — Я поведу его.

Так иногда случается: двое посмотрят друг другу в глаза, и между ними мгновенно возникает понимание, что сродни узнаванию. Увидев загнанное и несчастное лицо Христофора, его износившуюся черную рясу, Осман подумал, что на месте священника поступил бы так же. Сержанта восхитило, что поп нашел в себе мужество обратиться к нему столь прямо, невзирая на абсолютное неравенство положений. Обычный жандарм и не подумал бы учесть какие-то требования или просьбы подобных людей. Христофору же показалось, что он разглядел в сержанте человечность и отсутствие самолюбования, что и позволило высказаться столь открыто. Оба смотрели друг на друга: один — печально и гордо, другой — устало и насмешливо.

— Как хотите, — наконец сказал Осман. — Главное — прийти в Телмессос. Если вам угодно поиграть в пастуха, я и мои люди с радостью изобразим овчарок, только не забывайте, что начальники здесь собаки.

— Мы придем в Телмессос, — заверил священник и, повернувшись к людям, воззвал: — Утешьтесь и следуйте за мной! Все мы в руках Господа!

Величаво, размеренным шагом он двинулся к выходу из города, держа перед собой икону и распевая контакион[119] к Богородице:

— Да не отринь голос молитв наших грешных. В милости своей поспеши на подмогу нам, уповающим на тебя. Не промедли с содействием, не премини с молением, о Матерь Божья, вечная заступница превозносящих тебя!

Толпа поплыла следом, ошеломленные жандармы замыкали шествие. Но колонна не прошла и полсотни шагов, как разыгралась первая маленькая драма. Поликсена, и без того чрезвычайно угнетенная необъяснимым исчезновением Филотеи (когда так не хватает рук для поклажи!), не могла двигаться дальше, поскольку мешало бремя. Они с Харитосом проспорили полночи, но Поликсена в жизни бы не согласилась бросить или милосердно укокошить (Господи, прости!) древнего прадедушку Сократа.

Дед миновал возраст, когда дальше стареть уже некуда. Он годами торчал в своем углу, бормотал одни и те же стариковские глупости, вслух предаваясь одним и тем же воспоминаниям, и совершенно не менялся: маленький, ссохшийся, на лице и руках сквозь желтую кожу в пигментных пятнах просвечивают птичьи косточки, последние пучки волос упрятаны под истлевший тюрбан, который он носил десятилетиями и с которым напрочь отказывался расстаться. В конце концов, Харитос согласился: он потащит тяжелые узлы с пожитками и узелок с костями Мариоры, а Поликсена понесет на закорках почтенного Сократа.

Старик чрезвычайно обрадовался, оказавшись на воздухе в окружении толпы.

— Знаете, мне девяносто четыре года, — сообщил он тонким скрипучим голосом.

— Вам гораздо больше, Сократ-эфенди, — возразил кто-то, но дед пребывал далеко в своих мыслях:

— У меня двенадцать детей.

Не крупная и отнюдь не молодая женщина, Поликсена все же думала, что сумеет дотащить на себе деда в Телмессос. Чего там, дедок легкий, как пушинка.

Однако его лапки, крепко обхватившие шею, чуть не задушили ее, тельце оттягивало руки, и Поликсена, споткнувшись о камень у павильона на выходе из города, вместе с прадедом грохнулась на землю. Стиснутая внезапным отчаянием, она села в пыли и, уткнувшись в ладони, завыла. Поликсена раскачивалась и завывала, всё вокруг приостановилось.

— Вставай, женщина, вставай, — сказал подбежавший сержант Осман. — Давай, пошла!

— О, господи, господи! — причитала Поликсена.

Она повалилась ничком на каменистую землю; и самой-то не защититься, а еще нужно защищать старика. Расквашен нос, ободрана щека, кровоточит ссадина под порванными на коленке шальварами.

— Ну же, подымайся! — снова приказал Осман, а дед Сократ, лежа на боку, повторял, как попка:

— У меня сто двадцать правнуков.

Поликсена не шевелилась. Она поняла, что никогда не дотащит старика, горе и безнадежность

Вы читаете Бескрылые птицы
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату