— Хочу принять что-нибудь. От нервов.
— Вот! — Борис Иванович открыл аптечку, достал флакон с настойкой пустырника. — На! Прими!
— А почему эти нельзя? — удивилась Кира и, опустившись на корточки, принялась собирать рассыпанные пилюли. — Ты говорил, это хорошее лекарство, ты мне дал его для Сони, на поминках. Помнишь?
— Соне тридцать, а тебе шестьдесят! — рявкнул Бим так громко, что кошка в спальне забилась глубоко под кровать. — Иди, пей пустырник! Я сам все соберу.
Кира ушла на кухню, вжав голову в плечи и обиженно ворча себе под нос:
— Не шестьдесят, а пятьдесят восемь, и вообще, какая разница? Успокоительное, оно и есть успокоительное. Чего разорался?
Впрочем, она привыкла к неоправданным истерикам мужа, не обижалась и, не задавая лишних вопросов, помогала ему собирать сумку.
— Возьми зонтик, в Копенгагене всегда идёт дождь.
— Без тебя знаю!
— Да, ты обещал пойти со мной вместе за шубой, я наконец нашла, что хотела, там сейчас очень хорошие скидки.
Борис Иванович вдруг остановился, резко развернулся, посмотрел на жену, помолчал немного, произнёс совсем другим голосом, мягко, виновато:
— Кирочка, прости, с шубой придётся подождать.
— Боря! Что ты такое говоришь? — испугалась она. — Как это — подождать? Зима уже, мне ходить не в чём. Моя дублёнка вся засалилась, истёрлась, в ней можно только мусор выносить. Мы же два года откладывали деньги.
— Прости, — повторил он, — но мне пришлось эти деньги взять. Получилось так, я сам должен оплачивать эту поездку. Билеты, гостиница. Но ты не расстраивайся, они мне все компенсируют, я вернусь, и мы купим тебе шубу, в сто раз лучше той, и без всяких скидок.
Кира, не веря своим ушам, бросилась в кухню, встала на табуретку, вытащила большую жестянку. Там, засыпанный гречкой, должен был лежать заветный свёрток. Но ничего, кроме остатков крупы, Кира не нашла, уронила банку, чуть не упала с табуретки. Боря поддержал её, помог слезть, молча взял веник и стал подметать.
Она готова была заплакать. Но он подошёл, обнял её, поцеловал, нежно погладил по спине. В последние годы это случалось так редко, что от изумления она тут же успокоилась.
Настоящего голода пока не было, но с продуктами в Москве и во всей России с каждым днём становилось всё хуже. Цены росли непомерно. Деньги, огромные, как газетные листы, «керенки», ничего не стоили.
К концу августа события развивались столь стремительно, что за ними трудно было уследить. Газеты выходили нерегулярно. Информация в них была противоречива, вся деятельность правительства казалась абсурдом, возможным лишь в дурном сне. Министерские портфели летали, как футбольные мячи, и полем для игры была вся Россия. Транспортный инженер Некрасов стал министром юстиции, через пару недель — министром финансов, ни в юстиции, ни в финансах он ничего не смыслил, но не ленился строчить приказы и циркуляры, окончательно доламывая государственную машину. Продолжались съезды и совещания, на них единодушно признавался факт повсеместного развала власти.
— В свободном народе оказалось слишком много невежества и слишком мало опытности в управлении государством, — заявил министр-председатель Керенский. Михаил Владимирович узнавал новости от адвоката Брянцева, который стал теперь членом Московской думы, от Любы Жарской, которая возглавила подкомитет «творческих женщин» при каком-то то ли союзе, то ли блоке.
— Временное правительство себя изжило, — говорил Брянцев, — оно должно уйти с политической сцены. Надо дать этим лихим большевизанам скинуть его.
— И взять власть? — спрашивал профессор.
— Миша, перестань, — Брянцев смеялся, — они ни одного дня её не удержат. Горстка сумасшедших фанатиков и бандитов не сможет управлять Россией. И как только в твою профессорскую голову приходят такие бредовые мысли?
— Пойми, Миша, они только орудие, немецкая дубина, — вторила бывшему адвокату Люба Жарская. — В умных руках она расчистит дорогу для тех, кто действительно способен навести порядок в России.
— Пока эта немецкая дубина с успехом крошит русскую армию, остатки государства, превращает наших солдат в кровожадных чудовищ, — возражал Михаил Владимирович. — И скажите мне, ради Бога, кто сейчас способен навести порядок? Кто может противостоять зверю?
Брянцев и Жарская принимались наперебой сыпать красивыми фразами, поговорками вроде «есть ещё порох в пороховницах», но не называли ни одного конкретного имени.
Гости уходили, Михаил Владимирович поднимался в детскую, к Андрюше, сидел с ним, читал повести Пушкина. Потом шёл к Тане.
Полковник уехал в Могилев. Она опять вернулась домой. Михаил Владимирович не осуждал зятя, наоборот, считал его поступок единственно верным. Невозможно уходить в отставку и сидеть сложа руки, наблюдать, как гибнет Россия. Но ему больно было смотреть на осунувшееся лицо Тани. Она старательно штудировала анатомию, твердила латинские названия костей и суставов.
— Ты знаешь, Зоя Велс поступила в юнкерское училище. Теперь туда принимают девиц. Зоя сейчас проходит ускоренные курсы военной подготовки, закончит, станет прапорщиком, — сказала она однажды.
— Зачем? — удивился профессор.
— Папа, вопрос настолько глупый, что я не считаю нужным на него отвечать.
— Но ведь тебе же не пришло такое в голову?
— Я тоже хотела. Меня не взяли. — Таня провела ладонью по животу. — Уже слишком видно.
У Михаила Владимировича пересохло во рту. Глазам стало горячо.
— Танечка, ты правда хотела? Ты собиралась вот так же, как эти барышни, остричь волосы, надеть форму, взять в руки оружие? Неужели ты совсем не думаешь о нём? Он такой маленький, беззащитный, он полностью зависит от тебя.
— Как раз именно о нём я и думаю. О его жизни, о его будущем. Я хочу, чтобы мой ребёнок родился в нормальной стране, а не в хлеву.
Голос её звучал тихо и жёстко. Она хотела сказать ещё что-то, но вскинула глаза и замолчала. Михаил Владимирович сидел перед ней, бледный до синевы. Губы его дрожали. Таня встала, обняла его.
— Папочка, успокойся. Меня ведь не взяли, я дома, у тебя под крылышком, зубрю анатомию. Ну, не страдай так.
Он ничего не мог поделать. Он правда страдал от страшных предчувствий, от бессильного гнева. Только одно утешало его. Ровный уверенный стук сердца, который он отчётливо слышал всякий раз, когда прижимал трубку фонендоскопа к Таниному животу. Он пытался угадать, кто там. Внук или внучка? Иногда ему удавалось почувствовать под рукой твёрдую выпуклость маленькой подвижной пятки или коленки, и ужас отступал, тускнел в ярком свете этой новой, таинственной невидимой жизни.
— Будет девочка, назову Лидией, в честь мамы, — говорила Таня.
— А если мальчик? — спрашивал Михаил Владимирович.
— Мальчик? Конечно, Михаил!
Однажды поздно вечером испуганный Агапкин постучал в дверь.
— Михаил Владимирович, серая самка ведёт себя очень странно.
Крыса пищала и металась по клетке, билась о стеклянные стены, пыталась вскарабкаться вверх, сдвинуть крышку. Её с трудом удалось поймать. Она дёргалась в конвульсиях, открытая пасть жадно ловила воздух.
— Лихорадка, — сказал профессор, — сильнейшая тахикардия.
— Что это может быть? — прошептал Агапкин.
— У нас два варианта. Ждать, наблюдать, либо вскрыть прямо сейчас.
— Но ведь ни с Григорием, ни с остальными ничего подобного не происходило.
— Откуда вы знаете? Мы же с вами не постоянно здесь. Возможно, той ночью, в январе прошлого года,