сегодня все политические партии и направления, от либералов до социал-революционеров. Разногласия касаются только тактики борьбы и сроков.
— В таком случае я монархист, — говорил Михаил Владимирович, — я не хочу ни с кем объединяться на основе краха и разрушения.
После таких дискуссий у него возникало гнусное чувство. Как будто он участвовал в любительском спектакле, где все играли скверно, пьеса бездарная, зрителей нет, только одни актёры, от которых тесно на сцене, и он, старый дурак, среди них, в толпе. Вот наконец упал занавес, можно выйти из душного зала. Но спектакль продолжается на улице, дома, в госпитале.
21 мая начался Брусиловский прорыв. Ураганный огонь русской артиллерии, наступление пехоты по всему Юго-Западному фронту. Четыре армии одновременно двинулись в четырёх направлениях на хорошо укреплённые германо-австрийские позиции и одержали блестящую победу, не дав опомниться противнику.
Прогрессивная общественность встретила эту победу холодно. Общее улучшение положения на фронте летом 1916 года приписывалось усилиям общественных организаций. По всей России гуляли листовки и подмётные письма со скандальными разоблачениями правительства. Говорили об «измене в верхах», о тайных сепаратных переговорах с противником. Чем нелепей была очередная сплетня, тем охотней ей верили. Миф о «тёмных силах», покровительство коим оказывает сама императрица, из модной темы салонной болтовни превратился в национальную идею, объединившую чуть ли не все слои общества, включая членов императорской семьи, бюрократию, армию.
В лазарете опять не хватало коек. Победа в Брусиловском прорыве стоила дорого.
— Всё рушится, все прогнило, это конец, верить нельзя никому. Болото, тёмные силы, — бормотал в бреду пехотный поручик, вчерашний студент, наспех обученный военному делу.
Он умирал от заражения крови. В полевом госпитале ему извлекли из брюшины несколько осколков, привезли в Москву, но его уже нельзя было спасти.
В солдатской палате однорукий рядовой приятным тенором рассказывал, как будто пел былину:
— Мужик весь монарший женский пол того… это самое, и царицу, и царевен, а величество папироской дымит, ничего не видит. Мужик царице обман-траву даёт, царица царю в чай добавляет: пей, любезный друг. Он пьёт из жёнкиных белых ручек, отравы не чует, вот и стал дурачком.
Михаил Владимирович старался не слушать, не спорить, не думать, но почему-то постоянно перед глазами вставала одна и та же картина. Немецкий погром в Москве. Май 1915 года. Тогдашний московский генерал-губернатор князь Юсупов зарабатывал популярность, демонстрируя публике свои патриотические чувства, раздувая шпиономанию, ненависть ко всем немцам вообще и к московским лавочникам в частности. Наслушавшись речей и слухов, пьяная толпа ринулась грабить и убивать всех, у кого были немецкие фамилии.
Аптекарь Карл Людвигович Бреннер, старик с астмой и пороком сердца, бежал от погромщиков по Брестской улице со своей трёхлетней внучкой на руках. В аптеке искали морфий и спирт. В старика стреляли, но умер он от мгновенного инфаркта, на бегу. Упал, закрыл собой ребёнка.
Было раннее утро, Свешников возвращался из госпиталя. Извозчик, услышав стрельбу, заявил, что дальше не поедет. Профессор шёл пешком и, свернув на Брестскую, увидел группу людей, человек пять. Они шли, покачиваясь, тяжело дыша, прямо на него. Он успел подумать о своём именном револьвере, мирно лежащем дома, в запертом ящике стола.
Спасло чудо. Одно из этих безумных звериных лиц оказалось знакомым. Демобилизованный после ранения солдат узнал профессора, тупо уставился на него, усмехнулся, дохнул в лицо перегаром.
— Ступай домой, доктор, а то зашибём ненароком.
Когда они прошли, Михаил Владимирович увидел в узком проёме между домами ноги в домашних туфлях, услышал слабый детский плач.
Князя Юсупова с поста московского генерал-губернатора сняли. Раненых вылечили, мёртвых похоронили, кого-то из погромщиков арестовали. Михаила Владимировича с тех пор не покидало чувство, что это — начало. Слишком много звучит речей, сеющих зерна ненависти. На тёмных грязных слухах, на обличении царской семьи проще всего сделать политическую карьеру. Война чиновных интересов может оказаться опасней и губительней для России, чем война с внешним противником.
Банкеты давались по любому поводу, на них произносились речи. Общественные комитеты отстаивали своё право бесконтрольно распоряжаться деньгами государственной казны и военными поставками, фирмы-посредники наживались. Через поставки в войска партий продовольствия, обмундирования, медикаментов руководство комитетов пыталось влиять на армию, на генералов. Преданность правительству и царю считалась предательством национальных интересов. Патриот, демократ, либерал обязан был царя с царицей ненавидеть и громко эту свою ненависть выражать, иначе на него смотрели косо. На фоне военных успехов лета 1916 года продолжалось опасное брожение в войсках, падал авторитет всякой власти, прежде всего фронтовых офицеров, учащались случаи неподчинения и дезертирства.
Михаил Владимирович с юности обладал острой интуицией. В его профессии она была необходима. Но в обычной жизни летом 1916 года в центре пыльной, жаркой, вполне спокойной и сытой Москвы она сводила его с ума. Самым надёжным лекарством была работа. Её хватало и в госпитале, и в домашней лаборатории.
Крысу Григорию Третьему влили дозу препарата, когда животное уже почти издохло. Пятый день Григорий балансировал между жизнью и смертью. Агапкин ухаживал за ним, как за младенцем. Крыс жил, но не молодел. Задние лапки оставались парализованными, глаза мутными.
К августу появилась возможность сделать кое-какие выводы о реакции на препарат зверьков, получивших вливание в юном возрасте. Из семи подопытных экземпляров два умерли сразу, третий старел согласно своему реальному возрасту. Четыре выглядели явно моложе и вели себя, как крысята- подростки.
Однажды вечером у ворот госпиталя к Михаилу Владимировичу метнулась тень.
— Доктор, умоляю, я готова на все!
Женщина лет сорока, пёстро одетая, накрашенная, бухнулась на колени, вцепилась в штанину.
— Двое малых детей, мать диабетичка! Умоляю!
Михаилу Владимировичу с трудом удалось поднять её.
— Что вам угодно, сударыня? Успокойтесь, объясните. Вы больны?
— Нет! Я здорова, но я не хочу стареть, мне нельзя! Это мой хлеб, моя профессия! Вам ведь нужно испытывать ваш эликсир на людях? Я готова добровольно, пойдёмте к нотариусу, я дам расписку о своём согласии.
— Какой нотариус? Какой эликсир?
Шум разбудил сторожа-инвалида, он помог профессору высвободиться из объятий просительницы.
Через неделю без предупреждения явилась в квартиру Зоя Велс, гимназическая приятельница Тани.
— Здравствуйте, очень рад. Таня в Ялте, вернётся к концу месяца.
— А я не к ней. Я к вам, Михаил Владимирович.
Она приблизила к нему своё круглое веснушчатое лицо так неожиданно, что они чуть не стукнулись лбами.
— Видите, вот тут морщины, у глаз. И ещё у губ. А вот, глядите, седой волос.
— Зоя, вам двадцати нет, какие морщины? Какая седина?
— Любые деньги, любые! — она молитвенно сложила руки у груди. — Клянусь, это останется тайной!
Уговоры не помогали. Барышня слов не слышала, твердила об отцовских миллионах, расстёгивала пуговицы на блузке, готова была расстаться с девичьей честью, грозила, что застрелится. Лишь с помощью обеих горничных удалось усадить её в кресло, напоить валерьянкой. Удалилась она, только когда вернулся Володя и проводил её домой на извозчике.
В госпитале терапевт Маслов, любитель бульварной прессы, то и дело подсовывал Михаилу Владимировичу газеты с заметками, подчёркнутыми красными карандашом. Кроме Вивариума об «эликсире Свешникова» писали ещё некто «М. Л.» и «Ц. Лотос».
— Не беспокойтесь, — утешал Маслов, — скорее всего, это тот же Вивариум, но под другими