роскошные перспективы совместных инвестиций. Иногда у него перед глазами вставало лицо археолога Орлик, тревожное, испуганное, счастливое. Он даже думал, не разыскать ли её? Достаточно было позвонить Тамерланову, но тут же возникал вопрос: зачем?
С Тамерлановым они расстались нехорошо, холодно, как никогда прежде не расставались. Конечно, губернатор давно забыл и простил дурацкий вопрос — не надоест ли ему Маша. Дело не в словах. Раньше Тамерланов был таким же, как Кольт, сильным холодным одиночкой, и они понимали друг друга. Но появилась Маша, и Тамерланов как будто выбыл из команды. Наверное, именно поэтому так легко согласился сдать наркобаронов. Ему хотелось расчистить пространство вокруг себя и своей Маши.
Портье с лицом академика протянул Кольту ключ от номера. Бесшумный зеркальный лифт вознёс его на седьмой этаж. С балкона президентского люкса старого пятизвёздочного отеля открывался изумительный вид на ночной город. Кольт стоял на балконе, бесцельно слонялся по огромному номеру, несколько раз включал и выключал телевизор, шуршал газетами, смотрелся в зеркала, лежал в джакузи. Одна унылая, упорная мысль не давала ему покоя, крутилась в голове, как заевший диск.
Здесь красиво и удобно. Каждая деталь интерьера — маленький шедевр, созданный ради того, чтобы ему, Петру Борисовичу Кольту, было приятно смотреть, прикасаться, пользоваться. Ну и что? Через пару дней он улетит отсюда, а в сказочный номер вселится кто-то другой. Вся эта красота будет приветливо улыбаться другому, радовать чужие глаза, как будто его, Петра Борисовича, никогда здесь не было и вообще не существует на свете. Что от него останется? Только пара-тройка тысяч евро на счету отеля. И очень скоро, так же просто и естественно, как этот отель, он покинет жизнь, исчезнет. Что останется? Пара-тройка миллиардов на банковских счетах, в ценных бумагах и в недвижимости.
В половине третьего он принял лёгкое снотворное.
В семь он проснулся в холодном поту, долго стоял под душем, заказал завтрак в номер, включил телефон. Он решил позвонить Гоше, поставщику девушек, чтобы срочно прямо сюда, в Берн, прислали какую-нибудь новую подружку. Хотя бы так, если не получается иначе. Хотя бы так.
Но он не успел набрать номер, телефон зазвонил.
— Светик хочет стать писателем.
— А ты? — спросил он Наташу. — Ты чего хочешь?
Она молчала минуты три, наверное, пыталась переварить неожиданный вопрос, но, видимо, не смогла и спросила:
— В каком смысле?
— В самом прямом. Ты чего-нибудь хочешь для себя, а не для Светика?
— Я? Для себя? Ну, не знаю. Хочу немного свободного времени.
— Зачем?
— Мне пора делать глубокий пилинг и подтяжку, у меня овал оплыл, это минимум две недели. Слушай, ты понял, что я сказала? Светик хочет стать писателем!
— Зачем?
— Ну как? Сейчас все пишут, это модно. И потом, это шикарный пиар-повод. Можно зафигачить такой проект! Супер! Я уже договорилась с двумя издательствами, если ты вложишься в рекламу, можно даже прибыль получить. Светик очень хочет, она так загорелась, она уже заказала платье и два костюма для презентаций книги.
— Погоди, она что, уже написала что-то?
В дверь постучали. Горничная вкатила столик, накрытый белой салфеткой.
— Издеваешься? Нет, конечно!
— Ну так пусть сначала напишет.
Горничная бесшумно удалилась. Кольт хлебнул ледяного апельсинового соку.
— Петя, с тобой всё в порядке? — спросила Наташа. Голос в трубке звучал тихо и испуганно.
— Пусть сначала напишет! — повторил Кольт.
— Как? Сама? Она же не умеет! — панически прошептала Наташа.
Кольт ничего не ответил. Он выключил телефон, бросил его на ковёр и принялся намазывать маслом горячую булочку.
Он раздумал звонить своднику Гоше. Вместо этого он позвонил портье, попросил найти для него номер известной швейцарской клиники, которую рекомендовал ему министр.
Почему после вливания одни животные омолаживались, другие погибали, Агапкин понять не мог. Он искал закономерность, пробовал самые разные комбинации, иногда в голову приходили совершенно абсурдные варианты.
Выживают только белые крысы-самцы. Но стоило в это поверить, как в следующей серии экспериментов белые самцы дохли, а серая старая самка, облезлая, с парализованными задними лапками, после недели лихорадки обрастала мягкой блестящей шерстью, резво бегала, давала потомство.
— Потерпите, — говорил профессор, — прежде чем мы сумеем понять что-нибудь, могут пройти месяцы, годы, нужны сотни опытов. Видите, Григорий Третий всё-таки стареет.
— Надо сделать ему ещё вливание.
— Нет. Будем наблюдать.
— Надо попробовать других животных, свиней, собак, обезьян, — настаивал Агапкин.
— Нет. Мы ещё не разобрались с крысами, — возражал профессор.
— Но уже был опыт на человеке.
— Это не опыт. Это акт отчаяния, — вздыхал профессор, — к тому же случай с Осей настолько нетипичный, что никаких выводов мы делать не вправе. Речь идёт не о взрослом человеке, который состарился естественным образом, а о патологии редкой и загадочной. Ося не омолодился. Он вернулся к своему реальному возрасту.
Сколько нищих, никому не нужных стариков бродило по московским улицам! Агапкин старался не смотреть на них. Ему представлялось, как он делает вливание, как наблюдает, ждёт с замиранием сердца.
В госпитале, когда попадался безнадёжный больной старше сорока, у Агапкина тряслись руки. Он заглядывал в глаза профессору, но тот едва заметно качал головой: нет.
«Он не все говорит мне, — думал Агапкин, глядя на склонённую к микроскопу голову профессора, — он прячет свою тетрадь. Володя взламывал ящик, но ничего не нашёл».
У Григория Третьего выпадала шерсть. Он подволакивал задние лапки и перестал интересоваться молодыми самками.
— Почти два крысиных века он прожил, — сказал профессор, — этого пока довольно.
— Надо попробовать вливание, — повторял Агапкин.
— Хорошо, Федор. Я подумаю. Но без меня, пожалуйста, ничего не делайте. Помните, что количество препарата у нас ограничено. Мы не можем заставить паразита размножаться, не можем искусственно культивировать его. Он нам пока не подчиняется, живёт как хочет.
Агапкин покорно ждал в лаборатории, когда профессор вернётся из госпиталя, и не заметил, как уснул. Проспал всего сорок минут, и опять ему приснился кошмар.
Шею стягивала верёвка, её называли «буксирным канатом». Длинный конец волочился сзади по полу. Лицо закрывал колпак, как у висельника. Брюк не было, только подштанники и неудобный длинный балахон. На правой ноге один тапок, левая — босая. Агапкина вели за руку. Он слепо шёл, куда его вели, и боялся только одного — что кто-нибудь сзади наступит на конец верёвки и узел затянется.
Переодевания, условные приветствия, игра в вопросы и ответы, молоток, циркуль, фартук, круг, очерченный мелом на полу, — все это месяц назад в полутёмной гостиной Ренаты казалось глубоко осмысленным и значительным. Но прошло совсем немного времени, и начались ночные кошмары. В голове звучали слова клятвы:
«Если я сознательно нарушу это обязательство ученика, пусть постигнет меня самая суровая кара, пусть мне вырежут горло, вырвут с корнем язык, а тело зароют в сырой песок на самом низком уровне отлива, где море наступает и отступает дважды в сутки».
На границе сна и яви, в полубреду, страшная кара представлялась реальной, нешуточной, словно он уже нарушил обязательство ученика и его непременно убьют таким жутким способом. Слова клятвы бесконечно звучали в нём, помимо воли, как раньше иногда привязывались слова какой-нибудь