цветами лозунги на облупленных стенах городишек: 'Эносис', 'Долой перемирие', 'Британцы, убирайтесь вон'.
— Это что-то новенькое, — задумчиво сказал Панос, — хотя, с другой стороны, жители Пафоса всегда были экстремистами. Нет, ты только посмотри вот на это.
На стене придорожного кафе красовалась надпись, выведенная наискось, и не синей краской, как обычно, а красной: 'Мы пустим кровь'. Панос вздохнул и отщипнул кусочек печенья…
— Как будто в воздухе носится что-то такое, — произнес он сухим академическим тоном, — что не может не вызывать удивления.
К тому времени как мы добрались до Полиса, луна совсем потускнела и съежилась, а с востока, высосав из моря свет и покрыв небо ледяной корочкой белого цвета, нам уже грозила скупая и суровая заря. Мой спутник урывками дремал, но теперь проснулся и предложил заехать к Ромеосскому камню, на пляж Афродиты, прежде чем мы закатимся в Пафосе в какую-нибудь гостиницу и закажем себе вожделенный горячий завтрак. Мне показалась вполне достойной идея встретить рассвет в этом забытом историей месте — на извилистом пляже, над которым, словно немое предостережение, торчит огромный каменный палец скалы, — и послушать самый древний в европейской истории звук: дыхание морских волн, когда они вскипают завитками пены, а потом шипят, растекаясь по бесцветному песчаному ковру.
В хрупких мембранах света, которые при первых лучах солнца начинают стекать, как яичные желтки, по холодному мениску моря, бухта выглядела так, словно над ней до сих пор витают призраки столетий, миновавших с той поры, как здесь случилось первое пеннорожденное чудо. Все в том же навязчивом ритме она бьет и бьет волной о мягкую, изъеденную морем косу, песок которой издалека кажется обугленным — так и было с самого начала времен, она неизменно держит ритм, неспешно вытягивая на берег очередной пенный веер и со вздохом отступая.
Мы молча спустились к воде, и оба вдруг остановились, зачарованные открывшимся зрелищем: само по себе ничем не примечательное, оно поразительным образом приобрело легендарную ауру, поскольку было разыграно именно на этой пустынной полоске песка, где нам по-прежнему слышались отголоски забытой музыки. На пляже лежала мертвая морская черепаха (внезапное, будоражащее воспоминание — не Орфеева ли это лира?), и в ее полуразложившиеся внутренности азартно вгрызалась тощая псина, а на соседнем валуне сидел и пристально следил за ней облезлый стервятник. Он издавал гортанный клекот, нетерпеливо взъерошивал перья и время от времени, будучи, видимо, не в силах выносить кошмарное собачье чавканье, спрыгивал со своего насеста и пытался урвать свою долю: запускал в черепашьи останки мощный клюв и подавался назад. После каждой такой вылазки собака, дрожа от голода и ярости, отрывалась от еды и бросалась на стервятника, а тот принимался бить огромными мощными крыльями, неловко подпрыгивал и возвращался на свой камень, обиженно ворча что-то себе под нос.
Мы отогнали и собаку и стервятника, и похоронили огромную черепашью тушу в песчаной дюне. Панцирь был тяжелый, как булыжник. А затем, растирая закоченевшие руки, медленно вернулись к машине, где и расправились с остатками вина и печенья под многословные рассуждения Паноса об Афродите, легенду о рождении которой, с его точки зрения, историки интерпретируют совсем не так, как следовало бы. Она являла собой символ, педантично объяснял он, никак не распущенности и чувственности, но двойственной природы человека. Такова основополагающая идея античных религиозных теорий, собственно, и давших жизнь этому образу: легенда о рождении Афродиты как раз и иллюстрирует эту идею, наиболее ярко и поэтично за всю европейскую историю. Богиня эта принадлежит к миру первозданной чистоты, никак не совместимому с теми пустыми и вялыми чувственными образами, которые приписываются ее культу; она родом из Индии.
Его слова с удвоенной силой зазвучали в моей душе, когда тем же утром, но чуть позже, я стоял перед накренившейся черной колонной, к которой когда-то приковали Павла, чтобы подвергнуть его жестокому бичеванию: вне всякого сомнения, он вытерпел эти муки с горячечным и немым упрямством, как все ему подобные. Колонна стоит в заросшей крапивой низине, где все густо покрыто зеленью и звенит висящая в воздухе мошкара, в месте унылом и безлюдном — впрочем, вся пафосская округа находится в запустении и упадке; засиженные мухами кафе в грязных деревеньках, выросших, как грибы, на жирной почве истории, глухие к живому пульсу легенды. Истина Павла — не моя истина: и, по правде говоря, здесь на Кипре, как нигде в мире, начинаешь понимать, что христианство представляет собой не что иное, как роскошную мозаику из полуправд. Очень может статься, что оно основано на каком-нибудь тщательно продуманном недопонимании исходного послания, привезенного с востока на длинных кораблях Ашоки; послания, когда-то воспринятого в Сирии и Финикии, но вскоре утраченного в бесконечных склоках схолиастов и мистагогов: оно рассыпалось на миллион блестящих осколков, застрявших в сердцах фанатиков и самоуглубленных религиозных эквилибристов. Время от времени очередная живая душа, как, например, Юлиан, понимала, что истинное зерно утеряно, неведомо когда и где, но по большей части этот мутный поток бежал и бежал себе вперед, поглотив радугу…
Затем на короткое время какой-нибудь орден, вроде ордена тамплиеров, озарялся светом послания: их отступничество от христианства — один из самых завораживающих эпизодов истории; благодаря какому стечению обстоятельств оно произошло именно здесь, на Кипре, какие новые для себя чувства эти железные люди испытали среди здешних покинутых храмов и полуразрушенных святилищ? Единственное, что нам известно, так это обвинения, выдвинутые против них: они якобы приняли восточные ритуалы и верования… И тут мне приходит на память интересный, наводящий на серьезные размышления, пассаж из книги миссис Льюис: 'Пафос до сих пор иногда именуют Баффо; в древние времена здесь почитали камень, который некоторые римские историки называют meta, или мельничным жерновом, из-за из его формы… Тамплиеров же обвиняли в том, что они поклоняются идолу, конкретной формы которого мы не знаем, но которого они сами якобы называли Баффометом; и какие только надуманные аргументы не приводились в попытках хоть как-то объяснить это имя… А вдруг оно означает всего-навсего 'Пафосский камень'?' А что если это и есть черный омфалос, тот, что был найден именно в этих местах, а теперь лежит и собирает пыль в Никосийском музее, — ненавязчивый свидетель истины, сила которой иссякла и не способна более тронуть нашу душу?
Все эти мысли, столь подходящие ко времени и к месту, не могли, однако, долго противостоять натиску суетной повседневности: я обещал себе исследовать местные кофейни, пока Панос будет занят на той отдаленной ферме, где он надеялся подобрать для меня подходящую лозу. Я зашел в три кофейни, одну за другой, и в каждой кофе мне подавали молча и с прохладцей, что у греков означает нарочитое неуважение. Афинское радио, словно попугай, изрыгало заезженные проклятия, посылая их на нашу голову. Со всех сторон на меня смотрели враждебные темные глаза, презрительный огонек в которых сменялся мимолетной теплой искрой только в тот миг, когда я что-нибудь произносил по-гречески. В третьем по счету кафе я представился немцем, изучающим археологию, и повисшая было в воздухе напряженность тут же растаяла.
— Гитлер, — с понимающим видом сказал официант, так, словно знал его как облупленного. — И как у вас там теперь дела?
— Неплохо, — ответил я. — А здесь у вас?
Взгляд у него тут же сделался уклончивым и хитрым, а на губах заиграла кривая усмешка.
— Плохо, — сказал он и замолчал, и тут же в самой глубине кафе кто-то резко выключил радиоприемник. В тишине, словно летучие мыши, остались парить наши невысказанные вопросы и ответы. Впрочем, невежливость, скрытность, казалось, были свойственны не только людям — они были словно растворены в самом воздухе. Молчаливые группы молодых людей с пронзительными темными глазами и нечесаными волосами были всегда поблизости и всегда наготове — воодушевление, придавленное чувством отчаяния.
Я подождал Паноса в гостинице, и мы отправились в сторону дома, предварительно со всеми возможными предосторожностями уложив на заднем сиденье завернутые в газетную бумагу черенки виноградной лозы. Вид у моего друга был озабоченный, он курил и оглядывал расстилавшиеся по обе стороны от дороги, тающие под ярким послеполуденным солнцем виноградники.
— Что случилось? — спросил я наконец, и он положил мне руку на локоть.
— Они городят такую чушь — даже откровенную неправду, — первое, что приходит им в голову.
— Это очень похоже на греков, — сказал я.
— Но не очень — на киприотов, друг мой.