реакционеры, не такие, вроде меня, ведь что же тут реакционного в том, чтобы пытаться сохранить историческое наследие, пусть и такое, как простая дырка в земле; реакционеры – это все эти долбаные предприниматели и акционеры, пытающиеся подлатать капиталистическую систему, повернуть вспять неумолимую поступь истории, и какими бы красивыми словами ни пытались они…
Макканн долдонил про прогресс и регресс, акционеров и реакционеров, капитализм и коммунизм всю дорогу до банка, где я ссудил ему десятку.
А всю дорогу назад, к «Грифону», я думал о теледепеше Рика Тамбера, пытаясь угадать, о чем же это он желает побеседовать, а еще больше – тревожась, по какой это причине он сформулировал свою мысль таким образом – таким, как сформулировал.
Ведь к этому привыкаешь – к тому, как люди формулируют свои мысли, как они используют слова, привыкаешь и начинаешь понимать, на чем сделан акцент. Стараясь припомнить Рикову более-менее среднеатлантическую манеру выражаться, я не мог отделаться от ощущения, что если Рик пишет «Это будут хорошие известия», он, вероятно, имеет в виду, что
Могло ли случиться нечто такое, о чем я все еще не знаю? Да запросто; я по возможности избегаю газет, телевизора и радио. А что касаемо моих Информационных Загулов, они случаются не так уж часто – раз в два месяца или около того.
В период Информационного Загула я беру напрокат несколько телевизоров, покупаю себе приемник и подписываюсь на все мыслимые и немыслимые газеты и журналы. Я читаю все подряд, я круглый день не выключаю радио, я смотрю по телевизору все, что показывают: мыло и рекламу, викторины и детские передачи. Добротный, полноценный Информационный Загул длится порядка недели, я выхожу из него с красными от недосыпа глазами и более-менее стойким отвращением к тому, что нам впаривают под маркой популярной культуры.
В промежутках между Загулами я читаю немногим меньше, но почти исключительно книги и журналы – журналы, где нет новостей. Таким образом, большую часть года я почти не соприкасаюсь с внешним миром; начнись, например, новая война, я узнаю о ней последним, когда на оконных стеклах появятся косые кресты из бумажных полосок, а по улицам потянутся нестройные колонны людей с тележками и детскими колясками.
Так что же я там такое проспал? На какое всем – кроме меня – известное событие намекает Тамбер?
Да нет, бред это все, паранойя. Наверняка Рик не настолько четок и последователен, чтобы выискивать в его писаниях такие тонкости. Его эпистолярный стиль прямо зависит от того, давно ли он принял понюшку кокаина, плотно ли пообедал, сошелся или расстался с очередной своей пассией. Так-то оно так, но тревога меня не покидала.
Ничего особенного… но ее мотив все крутится и крутится у меня в голове, а мои старые песни никогда не предвещали ничего хорошего ни мне, ни другим. Мое проклятье, мой злой рок, назвали бы меня при рождении Ионой, и дело с концом… Мистер Мордой-в-грязь, капитан Кривокософф… На пороге «Грифона» я спросил:
– Так что, этот мужик не был слепым?
– Нет, – твердо ответил Макканн. – Я никогда не связываюсь со слепыми…
– Молодец.
– …а то у них эти, палки.
– Макканн… – Я повернулся и увидел ухмыляющуюся, подмигивающую рожу.
– Нет, – повторил он, открывая дверь. – Я в жизни не мочил слепых.
Глава 4
В августе 1974 года, гуляя по Эспедер-стрит, я столкнулся с Джин Уэбб.
Некоторое время назад мы с Джин встречались и даже были почти любовниками, балансируя на самой грани этого «почти». Наши свидания проходили обычным для подростков образом: дальние, в тени, столики пабов (не дай бог кто обратит внимание, что мы несовершеннолетние), неуклюжие поцелуи под железнодорожным мостом – классическая, в общем, картина. У Джин была очень хорошая улыбка, но больше всего я запал на ее высокий (пять футов девять, дюйма на три-четыре больше, чем у средне- Фергюсли-парковой девушки) рост, все-таки не так далеко нагибаться. Мы мучительно, до полного онеменения стеснялись друг друга, что, однако, не мешало нам прекрасно ладить в том, что не требует особых разговоров.
Не знаю уж почему, но с ней я становился особо, сверх всякой меры неуклюжим и бестолковым. Я лил ей на колени пиво и лимонад, я оттаптывал ей ноги; гуляя с Джин по улице, я ставил ей подножку; вставая из-за столика, чтобы сходить к стойке бара или в туалет, я заезжал ей локтем в голову; я цеплял ее роскошные рыжие волосы своими пуговицами, как-то раз я умудрился зубами в кровь разбить ей губу, а другой раз в парке, когда мы играли в конный бой с еще одной, вроде нас, парочкой, я споткнулся, упал и случайно перекинул Джин через себя в кусты, потом она неделю ходила вся ободранная и в синяках. А верх моих достижений – это когда я ждал ее в том же самом парке, сидел себе на скамеечке, смотрел вроде как в никуда и напевал про себя какие-то мелодии. Она подкралась ко мне сбоку и только было наклонилась, чтобы крикнуть «У-у-у!», как я ее почувствовал, вскочил с намерением облапить и поцеловать, но вместо этого долбанул несчастную девочку головой в подбородок, вырубил начисто.
Все, в общем-то, обошлось, через пару минут Джин пришла в себя; я рвался отвести ее в больницу, но она отказалась и даже настояла, чтобы мы пошли на дискотеку, как и собирались, однако синяк под подбородком – это синяк под подбородком, никуда его не спрячешь, и ей потребовалась уйма усилий, чтобы убедить своего папашу, что я и не думал избивать его крошечную девчушку, а то он совсем было настроился навестить меня, да не один, а прихватив за компанию обоих ее старших братьев. По тому, как поглядывали на меня потом эти верзилы, было видно, что у них очень чешутся руки.
Думаю, именно этот случай определил (во всяком случае – для меня) наши отношения и – несмотря на все дальнейшее, несмотря на, не знаю уж как считать, бывшую между нами или не бывшую кульминационную интимность – ознаменовал начало конца, причиной которого стало неуютное сочетание обычного для подростков смущения и горькой уверенности, что моя неискоренимая неуклюжесть делает меня абсолютно несовместимым с этой конкретной девушкой.