Хотя — гляну. — (Они привезли с собой целый чемодан пластинок.) — Гм… фигушки, пролет. Еще какие будут предложения?
— Сам выбери. Из старенького. У меня ностальгия по добрым старым временам. — Она рассмеялась.
— Это сейчас добрые старые времена.
— Когда Прагу давили танками, а Париж — нет, ты совсем по-другому пел, — упрекнула она.
Он глубоко вздохнул, глядя на потрепанные конверты дисков:
— Да, знаю.
— И когда избрали этого милашку Никсона, ты тоже совсем по-другому пел, и когда мэр Дейли…
— Все, все. Что поставить-то?
— Ну пусть будет снова «Ladyland», — вздохнула она.
3азвучала музыка.
— Хочешь, съездим поедим? — спросила она.
Голода он вроде бы не чувствовал. Как и искушения покинуть уют загородного дома, нарушить интим. Да и эти посиделки в кафе… Неудобно, ведь платила каждый раз Андреа.
— Да ладно… — пробурчал он, наклонился и сдул пыль с иглы под тяжелым бакелитовым тонармом. Он уже перестал шутить насчет этой старой радиолы.
— Посмотрю в холодильнике, может, осталось что-нибудь. — Она поднялась с пола, оправила кимоно. — И в сумке вроде есть заначка.
— Во, ништяк! — обрадовался он. — Щас кайфовый косячок забью!
В тот день она позвонила родителям, обещала вернуться завтра. Потом они играли в карты. Потом она взялась ему погадать и достала колоду Таро. Она интересовалась Таро, астрологией, солнечными знамениями и пророчествами Нострадамуса. Всерьез ни во что такое не верила, просто любопытствовала. Он считал, что это еще хуже, чем безоглядно верить в такие вещи.
Своими подковырками он ее наконец разозлил. Она плюнула и уложила карты в коробку.
— Я просто хочу разобраться в том, как это действует, — попытался он объяснить.
— Зачем?
Она вытянулась рядом с ним на кушетке, взяла конверт от пластинки, на котором только что раскладывала карты.
— Зачем? — рассмеялся он. — Да затем, что это единственный способ проникнуть в суть явления. Во- первых, действует эта фигня или нет. А во-вторых, если действует, то каким образом?
— Милый, а тебе не приходило в голову, — лизнула она краешек прямоугольника папиросной бумаги, — что, может быть, не все на свете поддается рациональному объяснению? И не все на свете можно перевести на язык математических уравнений?
Эту тему они мусолили регулярно: что важнее, логика или чувства. Он верил во что-то вроде единой теории поля применительно к сознанию. Все поддается анализу: и эмоции, и чувства, и логическое мышление. И как ни противоречивы составные части, как ни разнятся гипотезы и результаты — действуют они по одним и тем же фундаментальным принципам. Все на свете удастся постигнуть, это лишь дело времени и кропотливого труда исследователей. И это казалось таким самоочевидным, что понять чужую точку зрения бывало порой выше его сил.
— А знаешь, — сказал он, — если бы от меня зависело, я бы запретил всем, кто верит в астрологию, Библию, чудесное исцеление и прочую хиромантию, пользоваться электричеством, автомобилями, поездами, и самолетами, и пластмассовыми вещами. Мракобесы втемяшили себе в башку, что вселенная живет по их кретинским законам. Это их дело, пусть тешат себя иллюзиями. Но как они тогда, блин, смеют прикасаться к плодам чистого человеческого гения, к тому, чего ценой тяжкого труда добились люди несравненно лучше их? Да кто возьмется перечислить все те вещи, которых сейчас не было бы вокруг нас, если бы не нашлись люди здравомыслящие и упорные… Да хватит стебаться!
Он посмотрел на нее со злостью. Она беззвучно смеялась, не донеся до губ очередную бумажку, розовый язычок вибрировал. Она повернула к нему голову, блеснула глазами и протянула руку:
— Ты такой смешной иногда…
Он взял ее руку, церемонно поцеловал:
— Мадам, я счастлив, что сумел вас позабавить.
Но ему вовсе не казалось, что он ляпнул смешное. Почему же она слушает и потешается? Он был вынужден признать, что никогда не понимал ее до конца. Он вообще не понимал женщин. И мужчин. И даже дети оставались для него загадкой. По-настоящему он понимал (или ему это казалось) только себя — и остальную вселенную. Естественно, и себя, и вселенную он понимал не до конца, однако все же достаточно, чтобы полагать: всему непознанному со временем найдется объяснение, найдется место — как в картинке- головоломке, только без конца и без края. В бесконечной вселенной для любого фрагмента найдется своя дырка.
Однажды, когда он был еще совсем маленьким, папа привел его в депо. Там ремонтировались локомотивы. Папа всюду водил его, показывал, как разбирают и собирают, скоблят и моют громадные паровозы. И ему запомнилось, как один из них проверяли на холостом ходу. Локомотив ревел на полной мощности, и под ним выла шеренга притопленных стальных цилиндров. Колеса высотой в человеческий рост превратились в расплывчатые пятна, клепаный корпус дышал жаром, в клубах пара стремительно мельтешили спицы. Поршни, рычаги, соединительные стержни — все это вспыхивало под лучами осветительных ламп, а дым из паровозной трубы выстреливал порциями в огромную клепаную вытяжку. Ужасный шум, дьявольская мощь, неописуемый восторг. Он одновременно переживал страх и экстаз, он был потрясен и благоговел перед этой невероятной мощью, сосредоточенной в стальном механизме.
Эта сила, эта управляемая, приносящая пользу человеку энергия, этот металлический символ всего, что может быть создано, если соединить труд, материю и сознание, остались в нем звучать на долгие годы. Он просыпался ночью в поту, прислушивался к своему тяжелому дыханию, чувствовал бешеное сердцебиение и не понимал, что его разбудило: страх, восторг или и то и другое. Увидев тот ревущий на месте паровоз, он твердо поверил лишь в одно: нет ничего невозможного. Ему так и не удалось найти удовлетворительное объяснение этой вере, и он даже не пытался заговаривать об этом с Андреа.
Она подала ему самокрутку и зажигалку:
— Справишься?..
Он раскурил косяк, пустил в ее сторону колечко дыма. Она засмеялась и отогнала от своих непросохших волос зыбкое серое ожерелье.
Они докурили весь план с примесью опиума. У них была коробка пирожных, и еще она сделала незабываемый (для него) и неповторимый (для нее) омлет, и потом они, хихикая и посмеиваясь, пошли в ближайшую гостиницу, чтобы до закрытия пропустить в баре по стаканчику, и потом они, хихикая и посмеиваясь, пошли домой. По пути сначала поглаживали друг дружку, потом обнимались, потом целовались, в конце концов перепихнулись на траве у дороги. В тумане никто их не заметил, но было очень холодно, и поэтому они торопились. А в двадцати футах раздавались голоса и часто мелькали лучи автомобильных фар.
В доме они растерлись полотенцами, согрелись, и она скрутила еще косячок, а он прочел оказавшуюся на журнальном столике газету полугодичной давности и посмеялся над событиями, которые кому-то казались тогда важными.
Они забрались в постель, допили привезенный Андреа «Лафроайг», а потом сидели и пели «Wichita Lineman», «Ode to Billy Joe» и т.д., только с переиначенными на шотландский лад топонимами, вне зависимости от того, укладывалось в размер или нет («Я путевой обходчик на Каунти-каунселл…», «…И сбросил их в мутные воды с Форт-роуд-бридж…»).
В понедельник он вел в тумане «лотос», надеясь добраться в Эдинбург до ленча. Ехал медленней, чем хотелось бы ему, но быстрей, чем хотелось бы ей. В пятницу он придумал начало стихотворения и теперь пытался сочинять прямо за рулем. Но концовка никак не складывалась. Стихотворение было особенное — дерзкий вызов рифмовке и любовным песенкам, ему давно осточертело это «любя — тебя» и слюнявая околесица про верность, которая живет дольше, чем горы и океаны (горы — взоры — разговоры, океаны — капитаны — романы)…