должны меня простить; эти вопросы представляются в каком-то смысле более важными применительно к нам, насельникам, поскольку мы, кажется, и в самом деле… нет, не созданы для этого, конечно, как можно было бы сказать, но склонны к сохранению, если нас предоставить самим себе. Поймите, тут нет никакого непочтения, но эти же вопросы применительно к быстрым, к людям или даже — примите извинения от подобных вам видов, полковник, — к ирилейтам не имеют такой же силы, потому что у вас нет нашей истории, нашего происхождения, нашего неприкаянного, начисто проклятого, богопротивного существования. Кто знает? Может быть, в один прекрасный день и вы сравняетесь с нами! Ведь, в конце концов, Вселенная еще молода, невзирая на общий для всех нас индивидуализм, на передаваемую из поколения в поколение уверенность в кульминации, и, возможно, когда наши неведомые преемники, последние в ряду, напишут заключительные хроники, там будет сказано, что насельники продержались всего десяток миллиардов лет или около того на гребне первого бурного потока, знаменовавшего собой детство вселенной, а потом бесследно исчезли, тогда как ирилейты и люди, эти символы живучести, эти отважные старатели, эти воплощения цивилизационной стойкости, продержались триста миллиардов лет или что-нибудь в этом роде. И тогда тот же самый вопрос может быть задан применительно к вам: зачем? Для чего? С какой целью? И — кто знает! — может быть, для вас ответ и найдется. Ответ получше. Здравый ответ. Но пока такие нелегкие проблемы стоят только перед нами. Все остальные, кажется, приходят и уходят, это представляется естественным, этого следует ожидать, такова данность: виды появляются, развиваются, расцветают, распространяются, приходят в упадок, сморщиваются и вянут. Циник сказал бы: ха-ха, это всего лишь природа, ничего больше, и никаких тебе претензий на заслуги, никакого признания вины, сплошное ликование. Спасибо всем, что попытались, что поучаствовали, что показали себя такими молодцами. Но мы? Как насчет нас? Нет, мы другие. С виду мы проклятые, обреченные, наша судьба — пережить собственный расцвет, задержаться в нише, которая вполне могла принять и многих других — да, многих! — мы всем доставляем неудобство, оставаясь здесь, тогда как по любым меркам должны были бы убраться отсюда вместе с нашими давно ушедшими современниками. Я не боюсь признать — это обременительно для нас самих. Я здесь среди друзей и потому говорю так откровенно. И вообще, я ведь старый сумасшедший насельник, бродяга, скиталец, зануда, переплывающий с места на место, заслуживающий лишь презрения и подаяния, а если повезет, то того и другого, если нет — мне же хуже. Но простите, я испытываю ваше терпение. Я ведь не разговариваю ни с кем, кроме тех голосов, что сам выдумываю.
Так говорил сошедший с рельсов насельник переходного возраста по имени Оазил. Сойти с рельсов означало объявить, что ты (иногда это объявляли за тебя твои ровесники) потерял интерес к обычному устойчивому старению и порядку старшинства (или не участвуешь больше в этом), которым, по обычаям насельнического общества, следовали его граждане. Само по себе это состояние не было позорным (часто его сравнивали с монашеством), хотя если оно было навязано, а не выбрано самим насельником, то служило очевидным признаком того, что со временем он может стать изгоем и будет физически изгнан с родной планеты. А этот приговор — ввиду нелюбви насельников и к межзвездным путешествиям, и к контролю качества при строительстве космических кораблей — фактически означал что-то среднее между одиночным заключением сроком на несколько тысяч лет и смертной казнью.
Оазил был скитальцем, бродягой, непоседой. Он полностью утратил контакты с семьей и к тому же утверждал, что так или иначе позабыл все с ней связанное, не имел друзей, не принадлежал ни к каким клубам, братствам, обществам, лигам или группам и не имел постоянного дома.
Он объяснил им, что живет в своем панцире и своих одеждах, которые поизносились и повыцвели, но впечатляли своей потрепанностью и были украшены тщательно выписанными панелями с изображением звезд, планет и лун, сохранившимися цветами из десятков тучерастительных видов, отполированных углеродных костей и сияющих безглазых черепов мелких представителей фауны газового гиганта. Эта коллекция вещиц, называемых среди насельников талисманами, была чуть побольше, чем у Валсеира, и выглядела мрачнее, если не говорить о его парадных одеяниях для официальных мероприятий.
Когда Фассин в первый раз увидел этого бродягу, он решил, что Оазил — это переодевшийся Валсеир, который, пытаясь скрыть свое истинное «я», вернулся подразнить их всех, посмотреть, как они будут относиться к бедняге-скитальцу, а потом объявить себя законным владельцем дома и потребовать возвращения своей собственности. Но внешне Валсеир и Оазил сильно разнились. Оазил был крупнее, его панцирь — слегка асимметричен, его метки — не такие замысловатые, его голос — гораздо ниже, да и количество оставшихся у него лопастей и конечностей было иным. Валсеир и Оазил были приблизительно однолетки, правда, если бы Оазил все еще оставался на рельсах, то был бы чуточку моложе Валсеира: переходник-балоан или переходник-номпар, а не переходник-чоал, как тот; но выглядел он гораздо старше, темнее и обветреннее, он был почти так же темен, как Джундрианс, вдесятеро его старший, но, будучи ученым, Джундрианс большую часть своей жизни провел в медленном времени, а не бродил в атмосфере и не подвергал себя воздействию стихий.
Оазил тащил за собой небольшой плавучий трейлер (напоминающий маленького насельника и украшенный сходным образом), где хранил несколько смен одежды, дорогие ему предметы и набор подарков для других, в большинстве своем вырезанных из корней кислотучедерева. Один из них, похожий на дом- пузырь, он подарил Нуэрну, чтобы тот пропустил его к Джундриансу, когда мудрец в следующий раз покинет глубины своих медленных эмпирей.
Принимая этот скромный дар, Нуэрн вовсе не выглядел польщенным. Но Оазил заявил, что дом Валсеира на протяжении последних пятидесяти или шестидесяти тысяч лет его бродяжничества нередко служил ему прибежищем, и вообще испокон веков, особенно вне больших городов, существует традиция гостеприимства по отношению к странникам, и с точки зрения положительных баллов было бы в высшей степени губительно игнорировать ее, тем более что оскорбление наносится на глазах у других гостей.
— И надолго вы собираетесь остаться, сэр? — спросил Нуэрн.
— Да, надолго ли? — спросил Ливилидо.
— Нет-нет, завтра же в путь, — сказал Оазил молодым насельникам. — Я уверен, дом по-прежнему великолепен, хотя с прискорбием узнаю, что моего старого друга больше нет. Но мне неловко оставаться подолгу на одном месте, и дома — хотя и не столь ужасные для меня, как города, — рождают во мне беспокойство. Находясь поблизости от какого-нибудь дома, я не могу дождаться, когда тронусь в путь, независимо от его великолепия и гостеприимства хозяина.
Они располагались на одном из множества балконов, опоясывавших жилые помещения. Сначала все собрались на утреннюю трапезу в честь Оазила в подвешенном, точно сеть, обеденном пространстве. Но старый насельник с самого начала чувствовал себя как-то неловко и еще до первой перемены блюд смущенно и жалобно спросил, нельзя ли пообедать снаружи, скажем, за окном, и не открыть ли его, чтобы во время беседы видеть друг друга. Он страдал своего рода клаустрофобией после бесчисленных тысячелетий, проведенных в странствиях по необозримым бездонным небесам, и в замкнутом пространстве чувствовал себя неважно. Нуэрн и Ливилидо быстренько приказали своим младшим слугам свернуть стол и подать еду на ближайший балкон.
Все вышли наружу, и Оазил (после многословных извинений за то, что он, кажется, навязывает им свою волю), удобно расположившись, принялся наслаждаться пищей, а попробовав немного наркотических зерен ауры и темброследов из вазы в центре стола (сделанной в форме шаровидного университетского городка), расслабился настолько, что стал делиться мыслями о происхождении насельников. У насельников это была любимая послеобеденная тема, а потому заезженная настолько, что сказать тут что-нибудь новенькое было абсолютно невозможно, хотя, нужно отдать должное Оазилу, он специализировался на этом до того, как отцепился от якоря науки и отправился в плавание по высоким небесам странствий.
Хазеренс спросила старого насельника, как он считает: его соплеменники всегда были неспособны чувствовать боль или подавили в себе эту способность селекцией?
— Ах, если бы мы только знали! Я в восторге от вашего вопроса, потому что, на мой взгляд, он один из важнейших в определении истинного смысла нашего существования во Вселенной…
Фассин, сидя в мягком углублении за торжественным столом, напротив старого бродяги, вдруг обнаружил, что не может сосредоточиться. В последние дни это случалось с ним нередко. После известия об уничтожении Зимнего дома прошел уже с десяток наскеронских дней. Почти все это время Фассин провел в разных библиотеках в поисках хоть каких-нибудь материалов, которые приблизили бы их к цели, к становящемуся (по крайней мере, для него) все более мифическим третьему тому работы, которую он