– Идите жрать, что ли, кувыркаетесь, поди, три часа…
Томка проворно влезла в халатик и отправилась туда. В темпе одевшись, Вадим последовал следом, испытывая некоторое смущение от конфузности момента. Бабка, однако, возилась с ужином и особо на него не таращилась, принимая действительность с отрешенной философичностью буддийского даоса. Собственно говоря, Томке она приходилась не бабкой, а родной теткой, но вступила уже в тот возраст, когда деревенских женщин бесповоротно зачисляют в бабки. Она что-то ворчала, конечно, выставляя на стол большую банку с неизменной «какавой», – про бесстыжих девок, про городских ветрогонов, у которых одно на уме, про всеобщее и окончательное повреждение нравов, но душу в это не вкладывала, так, создавала шумовой фон.
– Шурши, бабка, шурши… – отозвалась Томка без всякого почтения. – Рассказывал мне дед Степа, как ты в хрущевские времена на пару с бригадиром все стога в округе разворошила…
– Так грех-то сладок, а человек падок, – отозвалась бабка.
– Вот то-то и оно. Одна радость – перед зимой с мужиками пообщаться. Потом снег ляжет, будет у нас скука и отсутствие всяких развлечений…
– Родителям в Бужур напишу, – равнодушно пообещала бабка.
– Пиши.
Бабка кивнула на Вадима:
– Он хошь не никонианин?
– Что? – не понял он.
– В какую церковь ходишь?
– Да ни в какую, откровенно говоря, – признался он.
– Все же легче. Ладно, хоть не щепотник. Безбожник еще может душу спасти, в у никонианского щепотника и души нет, как у собаки. Собака хоть дом сторожит, а от никонианина и этого нету.
– Бабка у нас староверка упертая, – пояснила Томка. – Здесь раньше все староверами были, деревня в царские времена, говорят, была здоровущая…
– То-то и оно, что безбожник, – ворчала бабка, наливая себе «какавы». – Были бы с крестом на шее, не полезли бы в Калауровскую падь[2]. Федор сегодня мимо ехал, видел, как вы там со своими проводами бегали. Вот этот твой сухарник[3], – она ткнула пальцем в Вадима, – даже поссать в чистом поле остановился.
Вадим припомнил, что и в самом деле проезжала невдалеке телега. Пожал плечами:
– А что, нельзя?
– Дурак, – сказала бабка. – Там вся падь в покойниках – и хакасы калауровские, и мотылинская казачня, и красные. Говорят, еще и комиссары, которых Калауров вверх ногами в землю закапывал – вроде бы их гайдаровские не всех потом выкопали, кого-то и не нашли… Давно разговоры идут, что ночами, бывает, х о д я т…
– То-то, что одни разговоры, – фыркнула Томка. – Чуть ли не все пацаны в свое время специально ночью бегали – и никаких тебе ходячих покойников.
Она прижалась теплым бедром к ноге Вадима, недвусмысленно намекая на готовность вновь пуститься в плавание на старом, рассохшемся корабле, но он не обратил внимания, охваченный тем азартом, что сродни золотоискательскому. Как знать, вдруг и не в переносном смысле вовсе… Замаячил некий узелок, куда все ниточки и сходятся… Он спросил с непритворным интересом:
– А кто такой Калауров? И что там такого особенного в той пади происходило?
Бабка-тетка сама всего этого видеть не могла, поскольку родилась лет через пятнадцать после событий, но от матери и прочей родни наслушалась достаточно…
Иван Калауров когда-то считался этаким некоронованным королем здешнего края – ухарь-купец, гонявший верблюжьи караваны в Китай, золотопромышленник, приятель знаменитого Иваницкого. С отступлением Колчака и приходом красных, как легко догадаться, время для Калаурова наступило невеселое, но в Маньчжурию или Монголию, как сделали многие другие, он почему-то не ушел, а сколотил отряд (наполовину состоявший из бывших красных партизан, очень быстро разошедшихся с новой властью) и вместе с легендарным Соловьевым принялся чувствительно щипать комиссаров, налетая даже на небольшие города типа Манска. Какое-то время дела шли неплохо, но потом сюда перебросили отборных чоновских карателей с Аркадием Гайдаром во главе. Восемнадцатилетний будущий писатель уже тогда, судя по воспоминаниям старожилов, был полным и законченным шизофреником – и лютовал с пугавшей сибирские окраины изобретательностью, самолично расстреливая ни в чем не повинных заложников и штемпелюя донесения в губернию печатью, которую прикладывал к глубоким порезам на собственной руке. Война началась вовсе уж людоедская – Калауров сдирал шкуру с выловленных гайдаровских сексотов чуть ли не самолично, Гайдар, согнав деревенских на открытое место, резал кинжалом глотки тем, в ком подозревал калауровских сторонников. Схватка была неравная – за Аркашкой стояла набиравшая силу власть, от партизан понемногу отступалось запуганное чоновскими зверствами население. Уже погиб Соловьев, уже поймал пулю на скаку его начальник разведки Астанаев. Кольцо сжималось.
Финал, как заверяла бабка, развернулся как раз в той пади. Калауров, отчего-то упорно крутившийся вблизи Каранголя, решил в конце концов прорываться в Монголию с остатком верных людей. Вероятнее всего, кто-то донес. Калауров с телохранителями-хакасами и горсткой мотылинских казаков угодил под перекрестный огонь чоновских ручных пулеметов – быть может, на том самом месте, где бригада сегодня обедала. Живым не ушел никто, тело Калаурова привезли в деревню для опознания, а остальных закопали там же, в пади, о чем Гайдар триумфально сообщил по начальству (увы, подвиги юного большевика оказались неоцененными по достоинству – шел двадцать второй год, Аркашкины садистские выходки даже для того времени показались чрезмерными, и вместо того, чтобы вручить обещанный орден, вышестоящее начальство передало юнца в руки психиатров, а те написали такое заключение, что Гайдар покинул ряды Красной Армии со скоростью пушечного снаряда…)
– Говорили, Ванька Калауров в землю зарыл три котла с золотом, – сообщила бабка. – Дом у него стоял на той стороне озера, только там за семьдесят лет перекопали все на десять метров в землю, а найти ничего не нашли.