крылатку, он даже не был похож на солдата.
– Скажите-ка, Тронк, – обратился к нему Джованни с напускной озабоченностью, – это оптический обман или луна сегодня действительно больше, чем обычно?
– Не думаю, господин лейтенант, – ответил Тронк, – здесь, в Крепости, она всегда кажется такой.
Голоса их звучали преувеличенно громко, словно воздух был стеклянным. Тронк убедился, что лейтенанту он больше не нужен, и, движимый своим вечным стремлением проверять, как несут службу часовые, направился вдоль края площадки.
Оставшийся в одиночестве Дрого чувствовал себя почти счастливым. Он с гордостью смаковал свое решение остаться, испытывая щемящее удовлетворение оттого, что променял обеспеченные ему маленькие радости на огромное благо с отдаленной и неизвестной перспективой (но не шевелилась ли при этом в его мозгу утешительная мысль, что уехать-то он всегда успеет?).
Предчувствие – или то была лишь надежда? – благородных и великих свершений побудило его остаться здесь, в Крепости, но решение это могло быть и просто оттяжкой, ведь, в сущности, все пути перед ним были пока открыты. А времени впереди еще много. Казалось, его ждет все самое лучшее, что только есть на свете. Куда же ему торопиться? Даже женщины, эти милые и непонятные существа, ждут его – он был в этом уверен – как счастливая данность, уготованная ему нормальным ходом жизни.
Сколько еще времени впереди! Даже один год – это бесконечно много, а его лучшие годы ведь только начались. Они рисовались его воображению длинной чередой, конец которой и разглядеть невозможно, этаким непочатым сокровищем, к тому же столь огромным, что оно еще успеет надоесть.
И не было никого, кто мог бы ему сказать: «Берегись, Джованни Дрого!» Жизнь казалась ему неисчерпаемой; какое упорное заблуждение, ведь молодость уже начала отцветать. Только Дрого не знал, что такое время. Даже если бы впереди у него была молодость, измеряемая, как у богов, не одной сотней лет, время и тогда бы не показалось неторопливым. Но в его распоряжении была всего лишь обычная человеческая жизнь со своим скупым даром – короткой молодостью – годы ее по пальцам можно перечесть, и пронесутся они так быстро, что и не заметишь.
Впереди еще уйма времени, думал он. А говорят, есть на свете люди, в какой-то момент начинающие (ну не чудаки ли!) ждать смерти – банального и абсурдного явления, которое к нему, разумеется, никакого касательства не имеет. Думая об этом, Дрого улыбался, а поскольку его уже начал пробирать холод, принялся мерить шагами площадку.
Крепостные стены в этом месте повторяли рельеф перевала, образуя сложную систему площадок и террас. Сверху Дрого было видно, как в лунном свете отчетливо чернеют на снегу растянувшиеся цепочкой часовые. Под их размеренными шагами похрустывала замерзшая корка снега.
Самому ближнему часовому, находившемуся метрах в десяти на террасе прямо под Дрого, холод, очевидно, был нипочем, и он стоял, привалившись к стене, неподвижно; казалось даже, что он заснул. Но Дрого слышал, как часовой густым басом напевает какую-то заунывную песню.
Слова, которых Дрого разобрать не мог, накладывались на протяжный и бесконечный мотив. Разговаривать, а тем более петь на посту строжайше запрещалось. Солдата следовало наказать, но Джованни пожалел его: ведь часовому так холодно, так одиноко этой ночью. И, спускаясь по короткой лесенке на террасу, он специально кашлянул, чтобы не застичь его врасплох. Часовой обернулся и, увидев офицера, стал как положено, но пение не прекратилось. Дрого рассердился: что эти солдаты себе позволяют? Думают, можно над ним насмехаться? Вот он ему сейчас покажет!
Часовой сразу же заметил, что лицо Дрого не сулит ничего хорошего, и, хотя формальности с паролем по давнему молчаливому уговору между часовыми и начальником караула не соблюдались, выполнил военный ритуал со всем старанием, вскинул винтовку и особенным голосом, как было принято в Крепости, спросил:
– Стой, кто идет?
Дрого, растерявшись, застыл как вкопанный. Теперь от солдата его отделяло не больше пяти метров, и в ясном свете луны Джованни отчетливо видел его лицо с плотно сомкнутыми губами, но песня звучать не перестала. Откуда же исходил голос?
Обдумывая эту странность – часовой все еще стоял в выжидательной позе, – Джованни машинально произнес пароль: «Чудо». «Чучело», – отозвался часовой и приставил винтовку к ноге.
В наступившей глубокой тишине, как и прежде, но даже еще явственней, слышались рокочущие звуки песни.
Наконец Дрого все понял, и по спине его медленно пополз холодок. Да это же вода, голос далекого водопада, с грохотом срывавшегося с ближних скалистых склонов. Ветер колебал длинную водяную струю, таинственно играло эхо, камни по-разному отзывались на удары струи, и все это создавало иллюзию человеческого голоса, бормотавшего и бормотавшего какие-то слова, слова нашей жизни, и, как всегда бывает, казалось, еще немного – и ты их поймешь, да не тут-то было.
Выходит, пел не солдат, не человек, способный чувствовать холод, наказание, любовь; пели враждебные ему горы. Какая обидная ошибка, подумал Дрого, может, и в жизни все вот так: мы считаем, что вокруг нас люди, такие же, как мы, но вместо них только холод, только камни, с их непонятным языком. Хочешь пожать руку друга, но твоя протянутая рука безвольно опускается и улыбка гаснет: оказывается, рядом – никого и ты так одинок.
Ветер раздувал великолепную офицерскую шинель, и ее синяя тень на снегу трепетала, как флаг. Часовой стоял неподвижно. Луна медленно, но неуклонно двигалась навстречу рассвету. «Тук-тук», – стучало сердце в груди Джованни Дрого.
XI
Почти два года спустя Джованни Дрого спал ночью у себя в комнате, в Крепости. Целых двадцать два месяца прошли, не принеся ничего нового, а он все чего-то ждал, словно жизнь именно к нему обязана была проявить особую щедрость. Но двадцать два месяца – срок немалый, за такое время много всякого может произойти: заводятся семьи, рождаются и даже начинают говорить дети; там, где был пустырь, вырастает большой дом; красавица стареет и становится никому не нужной; болезнь, даже самая затяжная, возникнув (пусть обреченный, не зная о ней, продолжает жить беспечно), постепенно подтачивает организм, на короткое время отступает, создавая иллюзию выздоровления, а потом снова находит для себя местечко поглубже и уносит последние надежды; за это время можно похоронить человека и забыть об умершем настолько, что его сын снова станет смеяться и по вечерам безмятежно прогуливаться с девушками по аллеям мимо кладбищенской ограды.