– Клаудина… – вяло отозвался тот, – какая еще Клаудина? Что-то не помню.
– Ну как же, не помнишь! С тобой сегодня просто невозможно разговаривать! Надеюсь, я не выдал никакой тайны? Вас же постоянно видели вместе.
– А-а! Теперь припоминаю, – просто из вежливости ответил Ангустина. – Нашел о ком говорить. Да она, должно быть, и думать обо мне забыла…
– Ну, это ты брось, нам-то известно, что все девчонки от тебя без ума, нечего строить из себя скромника! – воскликнул Гротта.
Ангустина посмотрел на него в упор долгим взглядом: такая пошлость была ему явно не по душе.
Помолчали. Снаружи, во тьме, под осенним дождем вышагивали часовые. Вода, булькая, лилась по террасам, журчала в водосточных трубах, стекала по стенам. За окнами стояла непроглядная темень. Ангустина вдруг хрипло и резко кашлянул. Казалось странным, что молодой человек с такими утонченными манерами может издать столь неприятный звук. Но Ангустина продолжал кашлять, прикрывая рот и каждый раз наклоняя голову, словно хотел этим показать, что ничего не может с собой поделать, что он здесь ни при чем и вынужден терпеть такое неудобство просто в силу своего хорошего воспитания. Таким образом он превращал кашель в этакую оригинальную привычку, даже заслуживающую подражания.
За столом воцарилась тягостная тишина, которую Дрого счел нужным нарушить.
– Послушай, Лагорио, – спросил он, – в котором же часу ты завтра отбываешь?
– Думаю, около десяти. Хотелось бы выехать пораньше, но нужно попрощаться с полковником.
– Полковник поднимается в пять утра. И летом, и зимой – ровно в пять, так что из-за него у тебя задержки не будет.
Лагорио рассмеялся.
– Да, но я не собираюсь подниматься в пять. Хоть в последнее утро отосплюсь, за мной ведь никто не гонится.
– Значит, послезавтра будешь на месте, – заметил Морель не без зависти.
– Клянусь, мне самому это кажется невероятным, – откликнулся Лагорио.
– Что именно – невероятным?
– Что через два дня я уже буду в городе, – пояснил Лагорио. И после паузы добавил: – Теперь уже – навсегда.
Ангустина был бледен: он уже не поглаживал свои усики, а сидел, устремив невидящий взгляд в полумрак столовой, где особенно ощущалось наступление ночи – того часа, когда страхи покидают облупленные стены, а печали смягчаются, когда душа, горделиво взмахнув крыльями, возносится над спящим человечеством. Остекленевшие глаза полковников на больших портретах были исполнены предчувствия великих битв. А дождь лил не переставая.
– Представляешь, – вновь обращаясь к Ангустине, сказал Лагорио безжалостно, – послезавтра в это время я, возможно, буду уже у Консальви. Шикарное общество, музыка, красивые женщины.
Так они любили шутить раньше.
– Ну и вкусы у тебя! – пренебрежительно отозвался Ангустина.
– А может… – продолжал Лагорио из самых лучших побуждений, с единственной целью убедить друга, – да, пожалуй, так я и сделаю – нанесу визит Тронам, твоему дядюшке… Там собирается приятная публика и игра ведется «по-благородному», как сказал бы Джакомо.
– Тоже мне – удовольствие! – отозвался Ангустина.
– Как бы там ни было, – возразил Лагорио, – но послезавтра я буду развлекаться, а ты опять пойдешь в караул. Представляешь: я гуляю по городу, – он даже засмеялся от одной этой мысли, – а к тебе в это время является капитан. «Никаких происшествий, заболел часовой Мартини». В два часа сержант разбудит тебя: «Поверка, господин лейтенант». Да, он разбудит тебя ровно в два, могу поклясться, а я в этот час наверняка буду в постели с Розарией…
Лагорио, как всегда, был бездумно жесток – к этому все уже привыкли. Но его слова воскресили в памяти приятелей образ далекого города с роскошными зданиями и огромными соборами… воздушные купола, романтичные аллеи над рекой. Там, думали они, сейчас, наверно, стелется тонкая пелена тумана и фонари льют свой слабый желтоватый свет, в котором на пустынных улицах темнеют силуэты парочек, сияет огнями застекленный портал оперы, раздаются крики кучеров, витают отзвуки скрипичной музыки и смеха, из сумрачных подъездов доносятся женские голоса, на невообразимой высоте среди лабиринта крыш светятся окна – милый город, хранящий в себе мечты их молодости и сулящий неизведанные приключения.
Все теперь незаметно поглядывали на лицо Ангустины, напряженное от тщетно скрываемой усталости. И все сознавали, что собрались они здесь, чтобы проститься не с отбывающим Лагорио, а с Ангустиной: ведь только ему предстоит остаться в Крепости. Когда подойдет их черед, они все уедут следом за Лагорио – и Гротта, и Морель, а раньше других – Джованни Дрого, которому нужно прослужить в Крепости всего четыре месяца. Ангустина же останется. Понять, отчего должно быть именно так, они не могли, но знали это наверняка. И хотя товарищи смутно чувствовали, что и в этом тоже было своеобразие, оригинальность Ангустины, никто почему-то уже не находил возможным ему завидовать или подражать: в сущности, слишком уж это напоминало какую-то манию.
А проклятый сноб Ангустина еще и улыбается! Почему он, совершенно больной, не бежит укладывать вещи, не готовится к отъезду, а сидит, уставясь невидящим взором в полутьму? О чем он думает? Какая тайная гордыня удерживает его в Крепости? Значит, и он… Присмотрись к нему, Лагорио, ведь ты его друг, присмотрись хорошенько, пока не поздно, постарайся запечатлеть в своей памяти это лицо таким, каким ты видишь его сейчас: тонкий нос, усталый взгляд, неприятная улыбка… быть может, когда-нибудь ты поймешь, почему он не захотел последовать твоему примеру, поймешь, какие мысли таились за этим бледным челом.
Наутро Лагорио уехал. Денщик ждал его с двумя лошадьми у ворот Крепости. Небо было затянуто тучами, но дождь прекратился.