минут втолковываю! Его арестовали за перепродажу паркета. Большой партии. Ну… Такого, как нам тот ханыга стелил.
Ханыга – это милейший шабашник Севастьяныч – великолепный, нужно признать, мастер. В толпе принял бы его за тренера по борьбе – могуч, обаятелен, седые виски и необыкновенно добродушная улыбка философа: «Григорий Александрович, писатель Бондарев как-то сказал, что архитектура есть организованное пространство. Рисунок же паркета, его укладка, по-моему, есть один из элементов такой организации, а?».
Неожиданно образ Севастьяныча обретает черты Рыльцева. Вот он – бесцветный и одновременно холеный, изящно обрамленный хорошо сшитым костюмом – будто кисть ленивой руки, вогнанная в перчатку тонкой, эластичной кожи. И снова тревога вползает в душу. Когда же это было? Ах да, восьмого марта. Мы сидим с Рыльцевым в столовой, пьем чай. В проеме двери я вижу, как Севастьяныч раскладывает в коридоре очередную партию паркета и о чем-то беседует с моей женой.
Все это выстроилось вдруг в схему-вспышку – молниеносно; стоило только удивляться тому, как я не дошел до всего раньше – ведь не случайно же Рыльцев крутился в моем кабинете всю неделю, предшествующую хищению паркета с первого административного…. Неужели?!
…Верно, так и бывает: знак страшного, неожиданного вопроса выгибает петлей твою жизненную прямую, но по инерции ты мчишь еще изо всех сил прямо; и вот центробежная сила вышвыривает тебя на обочину. Тут ты и познаешь, что такое катастрофа… На кухне – табуретка, на табуретке сидишь ты в позе роденовского мыслителя и наблюдаешь, как твоя жена, собирая морщины в тугой узел у переносья, – отличительный признак мудрых женщин – вежливо так говорит тебе:
– А ты, оказывается, трус…
III.
Я уехал на работу на час раньше – позвонила мать Рыльцева. Водитель подогнал «Волгу» прямо к курятнику, возле которого Клара Михайловна кормила огромных пестрых петухов.
– Цыпа-цыпа… А, это вы, Гришенька? Горе-то какое. Владика-то моего…
Клара Михайловна – полная женщина с гладким лицом, аккуратным пробором в бесцветных густых волосах. Кормить петухов ей вовсе не идет…
Я молча смотрю на самого большого петуха – красив, каналья, восхитителен.
– …просил передать Владичка, что паркет в вашем доме тот же, что украден на вашем производстве. Очень просил это передать. Именно это… – Клара Михайловна поворачивается ко мне спиной. Спина – рыхлая, словно ватная, с мягким горбом.
– Больше ничего не просил… передать?
– Ничего. – Клара Михайловна даже не обернулась.
IV.
Жена кладет мне руки на плечи.
– Успокойся.
– Вот он, твой Рыльцев! Друг юности, – я сбрасываю ее руки с плеч, – он рассчитал верно: коль ворованный паркет и у меня в доме, стало быть, я – соучастник. Ты понимаешь? Он на одну доску поставил себя и меня. И всем плевать, что я был не в курсе дела, что милейший Севастьяныч не только в моем доме паркет ладил. Это крах, дура-р-ра! Это обесценивает все… И плевать всем – знал я или не знал, откуда паркет!
– Успокойся… Да и Владик понимает, что пока ты в силе от тебя пользы куда больше, чем…
– Ты с ума сошла, сошла с ума!
– …чем, если бы ты был под следствием. Твои связи – вот залог, гарантия. Он просто намекнул, что может случиться, если ты откажешь ему в помощи. Это, конечно, подло. Но в его положении – единственная возможность.
– Ты словно детектив сочиняешь, а здесь жизнь. Реальная. Наша. Моя. Сколько раз я говорил тебе! Сколько раз… – Я с ненавистью смотрю на то, как жена вытирает пятнышко масла на тыльной стороне ладони пестрой тряпкой и, неожиданно выхватив эту тряпку, швыряю ее на пол:
– Мне как честному человеку остается лишь одно – пойти в прокуратуру, в милицию, рассказать все, как было. И точка. Ну, выгонят с работы… Но помогать этому подонку?!
– Честному? А на чьей это нечестности твоя честность процветала? Всю жизнь ты гордился своим делом. Своим невзяточничеством. Своей, наконец, моралью. Ты говорил мне: «Будь проклят дефицит!» А я из крох, из копеечных подвигов экономии создавала – именно создавала, как конструктор, как архитектор, испытывающий постоянный недостаток средств, – дом, одежду, обед. Ты был выше этого со своей большой зарплатой, со своим «кодексом чести». Но итальянские батники и канадские сапоги носил с удовольствием. Курил привезенные Рыльцевым из Москвы «Яву» и «Столичные»… Индюк ты, мой милый, чистоплюй и ханжа.
– Как ты смачно, оказывается, ругаться можешь…
– В башне из слоновой кости нынче не проживешь. «Что скажут мои подчиненные?» Они уже говорят, мол, хитер наш, ох хитер: так крутит-вертит, что не подкопаешься.
– Не смей. Я отдал работе все лучшее и отдаю сейчас – ты-то знаешь. Не смей. И это ты подняла планку моих потребностей. Я даже не ощутил этого. Да и не потребности вовсе, а…
– Нет, милый, не проживешь в башне, не сможешь… И не режь котлету вилкой!
…Да, все эти огненные лавы, жаркий фонтан раскаленной магмы – одним словом, всё это проистекает на фоне отбивных, кружки пива и игры камерного оркестра по телевизору-транзистору, стоящему над холодильником. Экран у него маленький. Антенна лезет мне в глаз, когда я, воткнув в очередной раз вилку а отбивную, вскакиваю и кричу жене:
– Не смей!
V.
В который уже раз, пытаясь форсировать эту лужу, я проваливаюсь по щиколотку, И в гулком парадном с исписанными стенами долго стучу подошвами по ступенькам. От этого в парадном такое мощное эхо, словно кто-то колотит в тамтам.
– Это ты? – мой брат Петр перегнулся через перила на площадке четвертого этажа; косой, кинжаловидный пучок света из приотворенной двери делит его лицо на две части – точнее, отсекает одну…
– Тише… Мог бы и тише, – ворчит Петр у меня за спиной. – Осторожно, тут коляска…
Где-то за невидимой дверью как-то не по-детски горько заплакал ребенок.
– И так вот уже полгода, – Петр вводит меня в свою комнату, достопримечательностью которой является ее пустота: лишь столик у окна, узкая железная койка, табуретка. По стенам вешалки с пальто, плащом и костюмами.
На какое-то мгновение я утратил способность слышать и понимать – один лишь зрительный и монотонный звуковой фон. Чьи-то шаги за стенкой, шорох газеты, звяканье посуды.
– Вторую в темп? – Петр кивает головой на стаканы.
– Давай, – лениво соглашаюсь я, сознавая вдруг, что сидим мы уже минут двадцать за его столиком, на котором скудная холостяцкая закуска соседствует с моим шикарным кейсом.
– Ты, значит, пришел ко мне за советом? Ты – самый мой пре успевающий родственник?
– Брось. Все гораздо серьезнее.
– Да уж куда серьезнее… У тебя есть авторучка? Я говорю, есть чем писать? Спасибо. Давай займемся арифметикой… Сколько, на пример, ты дал сверху за стенку?
– Что-о-о?
– За стенку, которую мы монтировали у тебя в большой комнате, ну, соображаешь?
– А… Через Рыльцева. Сто. Ну и коньяк ему…
– Сколько звездочек?
– Да при чем тут звездочки, при чем? У меня все по швам трещит!..
– Ладно, накинем еще четвертной. Так?
Петр что-то плюсует, умножает, грызет карандаш. «Так, два в уме, семь пишем… За ботинки десятка „сверху“. Злосчастный твой паркет – он сколько? Ага! Слушай, а действительно любопытно!.. Кстати, любопытно и другое: твой плащ, кейс, галстук, этот вот ликер, конфеты – неужели всё это финского