l:href='#FbAutId_14'>[14] было слышно, как захрустели его ребра! Ну, скажу я вам, у нас волосы встали дыбом. Когда корабль выпрямили, то на месте практически ничего не нашли. Тела в общем-то и не было, так, кучка внутренностей вперемешку с перемолотыми костями. Песок впитал всю кровь. Никто не смог бы его опознать, в нем уже не было ничего человеческого, это могли быть останки кого угодно — освежеванного зверька, например. Его собирали совковой лопатой, в полном смысле слова, — этим все сказано!
Чудовищный натурализм рассказа вызывал недоверие у служанок, и мужчины, забавы ради, добавляли к нему все новые детали, сопровождая их грубыми смешками. Как ни странно, Жюльен не испытывал от этого боли. Что-то вроде головокружения, растерянности — пожалуй, но душевной боли — никогда. Если уж быть искренним до конца, то на самом деле он почувствовал облегчение, словно внезапно исчезла грозящая ему страшная опасность. Должен ли он был этого стыдиться, мучиться угрызениями совести — как знать? Он всегда, сколько себя помнил, боялся отца. С раннего детства в нем укоренилось убеждение, что с годами взаимоотношения с отцом будут все больше и больше осложняться, пока не станут и вовсе не переносимыми.
Нет, чувства горя в тот день он не испытал. Он помнит, как бродил по дому, опустевшему после отъезда деда, и звал мать. Клер нигде не было. Наверняка она тоже уехала, присоединившись к остальным, в суматохе забыв о сыне. Впрочем, в доме оставалась прислуга, и в буфетной он отыскал кухарку Розину, которая предложила нажарить ему лепешек. Мальчик тотчас же согласился при условии, что она разрешит нарезать ему из теста человечков, звездочки и полумесяцы.
Остаток пути Жюльен провел в полузабытьи, время от времени, резко, как от толчка, пробуждаясь. В коридоре мужчины вполголоса обсуждали неизбежную высадку союзников, не называя источника информации. Никто не знал, чем объяснялось перемещение немецких войск. Говорили о появлении американцев на юге, в районе Ниццы. Да, оттуда начнется наступление… Жюльена убаюкивала негромко льющаяся речь, не имевшая к нему прямого отношения. Война казалась ему делом взрослых, одним из тех нелепых занятий, в которых детям разобраться невозможно, — таких, например, как политика, выборы, биржа…
В конце концов он забылся, и ему приснились смутные, как в тумане, картины боя; американцы, высаживающиеся в Марселе прямо посреди косяков сардин; карнавальное шествие в Ницце с огромными картонными чучелами, которые вдруг вспыхивали, распространяя черный дым… Разбудил его громкий паровозный гудок — поезд прибыл на морфонский вокзал. Жюльен вздрогнул и резко выпрямил спину. Мать, проснувшаяся чуть раньше, тронула его за плечо:
— Приехали!
Внизу, на перроне, Жюльена поразил солоноватый вкус морского воздуха. В лицо ударил пьянящий запах йода и водорослей. И в миг, когда раздались резкие, полные отчаяния крики чаек, от которых у него чуть не полопались барабанные перепонки, его вдруг пронзила мысль, что он просто все забыл, забыл, не отдавая себе в этом отчета, словно на пять лет лишился памяти, а теперь она снова к нему вернулась вместе с утраченными ощущениями. Его зазнобило от свежести раннего утра. Не отдохнувший за ночь, он чувствовал усталость во всем теле и едва не стучал зубами. Мальчик посмотрел вверх, чтобы разглядеть парящих на ветру крупных морских птиц. Чайки, альбатросы, бакланы — он никогда не умел их различать, но от этих слов исходил терпкий аромат приключений, на память приходили пираты, затерянный в безбрежном океанском просторе плот, уже взятый в кольцо кровожадными акулами…
Чайки камнем падали вниз, но в последнюю секунду, словно спохватившись, резко изменяли траекторию полета и нехотя, томно описывали дугу, предшествующую часто неуклюжему, лишенному грации приземлению.
Вернувшись с небес на землю, Жюльен посмотрел на мать: ее бледное от плохо проведенной ночи лицо было маленьким и усталым. Впервые после их встречи Клер показалась ему постаревшей, не той, что оставалась в его воспоминаниях. Здесь, на перроне вокзала, прохладным ранним утром она выглядела увядшей, в ее внешности появилось что-то болезненное, будто небрежный грим бессонницы сделал ее глаза безжизненными.
— Нужно пойти к нотариусу, — сказала мать, поправляя волосы. — Рановато, правда, но я его предупредила. Долго мы у него не задержимся: денег у меня больше нет, а значит, не больно-то мы интересные клиенты.
Говорила она, глядя не на Жюльена, а поверх его головы, будто хотела что-то рассмотреть вдали.
Они вышли с вокзала. Полицейских, досматривающих пассажиров, не оказалось. Мальчик подумал о том, что немцы отсюда, должно быть, уже убрались. Он весь дрожал: в пансионе пришлось забыть, что такое свежий ветер, от которого горят уши и покалывает щеки. Они пересекли площадь, уже ощущая тяжесть от своего словно прибавившего в весе багажа. Жюльен был поражен, насколько мала деревня по сравнению с той, что существовала в его воображении. Дома, улицы будто съежились после дождя, вроде одежды из дешевой ткани, которая, если попадешь в ней под ливень, садится сразу на два размера.
Интересно, не наблюдают ли сейчас за ними? В кафе толпился народ, наверняка найдутся те, кто их узнает. Он-то здорово вытянулся, а вот Клер только остригла волосы.
Жюльену казалось, что он ощущает на себе чужие взгляды, которые вызывали на коже легкий зуд. Краем глаза он следил за неясными силуэтами посетителей за окнами кафе, в основном мужчин в фуражках и синих рабочих блузах. Одинокая лошадь, очевидно, раздраженная запахом бензина, распространявшимся от припаркованных поблизости машин, била копытом о мостовую.
«Вернулась! — должно быть, говорили люди. — Вот уж верно — ни стыда совести!»
Мать направилась к дому нотариуса. Костюм ее сильно помялся, особенно на спине, и это очень опечалило мальчика: он хотел видеть Клер безупречно одетой и уверенной в себе.
Собравшись с духом, она нажала кнопку звонка. Долго не открывали, за занавесками на первом этаже маячили тени. Наконец девица в черной блузке их впустила, пробормотав что-то нечленораздельное и не отрывая глаз от пола. На ее макушке нелепо торчал крохотный пучок. Прежде чем попасть к нотариусу, им пришлось пройти по глухому, без окон коридору. В кабинете держался запах табака — причем хорошего, высокосортного. Одонье застегивал на жилете последние пуговицы. Он сильно раздобрел, его щеки приобрели нездоровый фиолетовый оттенок из-за проступающей под кожей густой сетки мелких сосудов. Жюльен старался не слушать, как нотариус рассыпается в притворных изъявлениях дружбы и напускной озабоченности — условности, к которым прибегали взрослые при общении, всегда вызывали у него скуку, — а сосредоточил внимание на убранстве кабинета. Кипы картонных папок, несколько то ли гипсовых, то ли мраморных статуй, модель корабля, оловянные кружки — словом, ничего интересного.
— Не лучше ли пареньку пройти на кухню и выпить горячего молока, пока мы будем обсуждать дела? — предложил хозяин.
— Нет, — возразила мать, — говорите при нем, ничего не утаивая. Считайте, что перед вами взрослый человек, у него есть право все знать.
— Что ж… пусть будет так, как вы хотите, — в растерянности протянул нотариус. — Попробуем во всем разобраться, а Мари пока сварит нам кофе. Настоящий, разумеется. Уверен, после ночи, проведенной в поезде, он не помешает.
Он явно тянул время, не решаясь начать. Жюльен сразу это почувствовал — так поступали многие взрослые: толкли воду в ступе, если разговор приобретал нежелательный оборот или был неприятен.
— Дела, прямо сказать, не блестящи, — наконец ринулся в атаку нотариус. — Вы долго находились в отъезде и вряд ли поддерживали переписку с вашим свекром Шарлем Леурланом, ведь так?
Мальчик перехватил взгляд Одонье, брошенный на мятую юбку Клер, не ускользнула от него и вспыхнувшая в глазах законника искорка презрения. Ему захотелось уйти, взять мать за руку и сказать: «Плюнь на этого борова, поедем домой, справимся и без его помощи. Никто нам не нужен. Ты просила меня стать сильным — я стал им. Ничто на свете теперь меня не испугает». Но вместо этого им пришлось долго выслушивать разглагольствования нотариуса, чьи чересчур проницательные глазки пронзали их насквозь.
Одонье говорил, бурно жестикулируя и шумно вдыхая носом воздух, открывая все новые папки и перебирая какие-то бумаги. Дом тем временем стал оживать, наполнился суетой и движением, по коридорам, словно в пантомиме, засновали худые женщины в черном. Где-то за стеной монотонной скороговоркой затрещал радиоприемник, настроенный на Лондон. Время от времени одна из женщин на