только подскажи, как мне сделать это: сказать правду, не причинить боль Мэри и сохранить ее любовь. Если я ее потеряю, я конченый человек. Я должен ее сохранить. Она — моя последняя надежда. Возможно, единственная надежда. Но если только я расскажу ей правду, я причиню ей ужасную боль… и Ты знаешь это. А это значит потерять ее, потерять ее любовь. Ты же знаешь, какое она невинное дитя. Ты все знаешь о Мэри — Марии. Твою мать звали так же. Вероятно, и ее заботам вверяли овец в Святой земле… Я бывал там. Мне так жаль, я слышал множество рассказов, и рассказы эти повествовали об овцах, о колокольчиках, что звенят на их шеях, о козах, о бесплодных холмах и как рождались притчи во время долгого дневного перехода из Иерусалима до Иерихона. Но так уж случилось. Я лишь хочу, чтобы Ты понял меня… нет, я жажду помощи Твоей. Возможно, Ты не желаешь, чтобы вошел я в Царствие Твое. Но именно Ты сказал, что возрадуешься более всего, когда грешник раскается и обратится в веру Твою… Ты так сказал — и я верую в это. А еще Ты сказал: «Приидите ко Мне, все труждающиеся и обремененные, и Я успокою вас!» Я пришел, обремененный невыносимой ношей, и в этом правда. Я буду сидеть здесь до тех самых пор, пока не получу ответа. Почему все должно быть лишь одним испытанием? Но не важно. Именно это является испытанием? Я расскажу Мэри правду, причиню ей боль, потеряю ее, докажу Тебе, что я достоин веры Твоей, и тогда… Что? Я заставлю ее страдать. Я останусь в одиночестве. И я снова впаду перед Тобой в грех, не пройдет и полдня. Дозволено ли мне говорить с Тобой так? Дозволено ли мне говорить с Тобой вообще? До сего дня Ты всегда отвечал на призывы мои. О да. В Скарборо, будь благословенно имя Твое, о Господи, ибо я есть лишь тленная плоть. И в тот раз, когда я направлялся в Америку, в такую же ночь, как эта, но только в безбрежном море, и тогда я молился, и Ты спас мой корабль, вынес его на сушу в полной безопасности. И теперь мне снова надо говорить с Тобой, потому что никто, никто другой на всей этой грешной земле, не выслушает меня и не поймет, как Ты… но Ты ведь понимаешь меня?
Хоуп тяжело опустился на колени в вязкую грязь. Он молитвенно сложил ладони перед собой и поднял лицо навстречу дождю, видя лишь облака, гонимые ветром, который жалобно завывал в кронах скрипящих деревьев.
— Мне нужен знак. Мне надо знать, что делать. Я буду ждать здесь, в этих покинутых людьми местах, где, как Тебе видно с небес, вот уже многие столетия идет братоубийственная война, и лишь Тебе в бесконечной мудрости Твоей ведом смысл такой вражды. Я буду стоять здесь, коленопреклоненный, до тех пор, пока ты не дашь мне знать, что делать дальше. Но если только Ты найдешь меня достойным… а ведь я могу быть достоин! Если Ты дашь мне знак, я стану стараться и бороться за милость Твою, как крестоносец с мечом в руках… если только будет воля Твоя, чтобы я оказался среди паствы Твоей, открой мне, как я могу, раз уж я обязан это сделать, рассказать Мэри правду, не причинив ей боль и не потеряв ее.
Он стоял на коленях до тех пор, пока его ноги не свело судорогой и сам он не уподобился пропитавшейся водой статуе. В темноте наступившей ночи ни одна повозка, ни один всадник не проехали мимо по дороге. Холод, все это время пронизывавший ноги, теперь сковал и руки, струи дождя заливались в поднятые рукава, спазмы боли стали сводить пальцы, но он так и не расцепил их и даже не поменял своей молитвенной позы.
— Пожалуйста, Господи, — временами бормотал он горестно в порывах завывающего ветра. — Пожалуйста!
В час ночи встревоженная Мэри заставила слуг подняться с теплых постелей, запрячь коляску, взять фонари и отправиться на его поиски… Она добралась до него вовремя, он лежал на краю дороги, свернувшись калачиком, будто маленький ребенок, пытающийся согреться.
Лихорадка длилась недолго, но была очень жестокой. Мэри знала, насколько он силен, но и ее саму никак нельзя было назвать женщиной слабой, и все же ей не раз пришлось посылать за помощью в первый день, когда он рвался подняться с постели и отправиться на перевал Хауз-Пойнт. Она никак не могла взять в толк почему, но он стремился именно на Хауз-Пойнт. Он промок до нитки и промерз до костей, она объяснила окружающим, что его ударило упавшей веткой, кровоподтек скрывался под его роскошными темными волосами, синяк был небольшой, но он потерял сознание и остался лежать на дороге, а уж потом проливной дождь довершил дело.
Она знала, что это — чистейшая ложь. Не было никакого кровоподтека, а его колени, и она видела это собственными глазами, были испачканы грязью, словно он стоял на них. Но должна же она была дать какое-то благовидное объяснение произошедшему.
И без того любимый, теперь он стал центром всеобщего внимания. О состоянии здоровья полковника справлялся то один, то другой каждые несколько минут, в «Оружии Грэхемов» ходили только в мягких тапочках все тридцать шесть часов, что длился этот жесточайший приступ лихорадки. Мэри казалось, будто болезнь его подобна дьяволу, который завладел его телом и доставляет ему несказанные страдания.
— Пожалуйста, Господи! — шептал он. — Забери его. Исторгни его из меня!
«Пожалуйста, Господи!» — Эти слова повторялись с такой мольбой, так долго, настойчиво, гневно, терпеливо, горестно, что Мэри больше не могла это слышать. Она чувствовала, как пламя сжигает все ее существо. Было такое впечатление, будто он молит о помощи, которая так и не пришла, а сама она не может ее даровать ему. Она страдала от собственной беспомощности.
И когда наконец хлынул пот и судороги стали отступать, он принялся бормотать нечто неразборчивое. Мэри отослала подальше востроглазую горничную, заявив, что ей лучше самой присмотреть за больным, что все подходит к концу, что схватка с лихорадкой была жестокой, но, к счастью, короткой. Однако сама она была очень взволнована его бредом.
Он бормотал: «Моя настоящая семья гораздо выше, чем Хоупы, Мэри. Мы происходим от королей. Так говорила моя матушка, а она никогда не лгала. Мы из рода Плантагенетов, говорила моя мать, и, будучи королевских кровей, мы должны были жить как короли. Она очень хотела, чтобы я стал королем. Плантагенетов обманули, предали и уничтожили, но они еще вернутся, и при них королевство снова станет лучшим во всем мире…» Он говорил еще что-то, совершенно несвязные обрывки фраз: «дети должны жить во что бы то ни стало… ничего нельзя сделать, если ты не чувствуешь… Ньютон, это такой человек… разве тебе этого не достаточно, разве тебе этого не достаточно?» Он погружался в дрему и вновь просыпался и снова бредил, и так тянулось следующие двенадцать часов. И, слушая его нескончаемый бред, Мэри вдруг стала распознавать что-то — некие ключи к шифру таинственного послания.
Крепкий мясной бульон, каша, яйца, взбитые с маслом и молоком, ром, тонкие ломтики оленины, нежная забота, которой раньше ему видеть не доводилось, и через пару дней он встал с постели, начал прогуливаться, а на четвертый или пятый день почувствовал себя до такой степени хорошо, что приказал оседлать лошадей и отправился с Мэри на прогулку до самого Локмейбен-Стоуна. Там он вкратце объяснил ей историческую значимость этого утеса, а затем, несмотря на все ее протесты, насладился ее любовью, нетерпеливо, на открытом месте, прижимая ее к «камню перемирия». Ей это совсем не понравилось.
Вернувшись, он узнал, что на его имя пришло письмо.
Он прочел его прямо на пороге и чрезвычайно развеселился.
— Нам предстоит снова вернуться в Баттермир, — объявил он, махнув письмом, точно белым флагом, означавшим капитуляцию. — Мой брат отправил мне кредит в Кесвик, и он указывает, — он заглянул в текст письма, словно ища подтверждение своим словам, — что он запер дом в поместье Хоуптон на несколько дней, пока предпримет поездку за границу, что называется, воспользовался мирной передышкой, вот как! Собирается наладить дело во Франции… гляди-ка, у него все еще дело во Франции! А мы тем временем можем отправиться на юг, так он предлагает, и остановиться у него в Лондоне… ты только представь, в Лондоне! Мэри, Лондон — величайший город мира, собор Святого Павла, Смитфилд, Ковент-Гарден, Друри-Лейн, правление директоров Английского банка, Темза…
Его голос доносился до нее издалека, голова у нее кружилась и казалась пустой, однако Мэри держала себя в руках. Крик так и рвался наружу, но, стиснув зубы, она молчала. Все ее существо пронизывал ужас, и все же она заставляла себя улыбаться, продолжала кивать, в то время как муж ее все говорил и говорил, излагая собственные планы и блестящие перспективы. Ее охватило ощущение, словно сердце ее разрывается надвое. Ибо теперь она знала, что он лжет, и более того, она вдруг поняла, что он, должно быть, всегда лгал ей.