возразила, что мои обязанности нисколько меня не утомляют и что я совсем здорова. А если что-нибудь немножко и не так, то стоит миновать трудным весенним месяцам, и все пройдет бесследно — летом она увидит меня такой веселой и крепкой, какой только может пожелать. Однако ее слова сильно меня смутили. Я чувствовала, что понемногу слабею, у меня пропал аппетит, уныние и вялость все более овладевали мною. Но раз я ему безразлична и мне больше не суждено его увидеть, раз мне возбраняется заботиться о его счастье, возбраняется вкусить радости любви, благословлять и быть благословенной, тогда жизнь превращается в тяжкое бремя, и, если бы Отец Небесный призвал меня к себе, я с благодарностью обрела бы вечный покой. Но умереть и оставить маму горевать? Бессердечная, недостойная дочь, как ты могла хотя бы на миг забыть о ней?! Разве не на тебя возложен теперь долг заботиться о ее душевном спокойствии? И о благополучии наших юных учениц? Неужели я пренебрегу обязанностями, которые ниспослал мне Бог, потому что меня больше влечет другое? Не Ему ли знать, что я должна делать и на какой ниве трудиться? И смею ли я мечтать о том, чтобы прервать свое служение Ему до того, как выполню порученное мне, — о том, чтобы упокоиться в лоне Его прежде, чем трудами оправдаю право на это? «Нет! С Его помощью я воспряну и отдам все силы выполнению назначенного мне долга. Если счастье в этом мире мне не суждено, я попытаюсь содействовать благу моих ближних и обрести воздаяние в жизни той!» Вот что я решила в своей душе и с этой минуты позволяла своим мыслям обращаться к Эдварду Уэстону — а вернее, задерживаться на нем — лишь изредка, в качестве особой награды. Не знаю, наступление ли лета или благотворное действие этого решения сыграло тут роль, или всеисцеляющее время, или все это вместе взятое, но душевное мое равновесие вскоре восстановилось, а телесное здоровье и деятельный дух также начали ко мне возвращаться медленно, но верно.
В первых числах июня я получила письмо от леди Эшби, урожденной мисс Мэррей. Она два-три раза написала мне во время свадебного путешествия — в великолепном настроении, утверждая, что необыкновенно счастлива, и я только недоумевала, как в этом вихре удовольствий и новых впечатлений она еще не забыла о моем существовании. Затем, однако, наступило долгое молчание, и, казалось, она перестала вспоминать обо мне, потому что семь с лишним месяцев от нее не пришло ни строчки. Разумеется,
Я показала это странное послание маме и спросила ее мнение, как мне следует поступить. Она посоветовала поехать — что я и сделала. Мне хотелось повидать леди Эшби — и ее дочку — и помочь ей, насколько в моих силах, утешениями и советом, так как я не сомневалась, что она очень несчастна: иначе она не написала бы мне, и уж во всяком случае — в подобном тоне. В то же время, как нетрудно догадаться, я чувствовала, что, принимая ее приглашение, приношу ей немалую жертву и во многих отношениях прямо себя насилую, и вовсе не изнемогаю от восхищения, что столь важная особа, как супруга баронета, удостаивает меня чести погостить у нее по-дружески. Впрочем, я решила побыть у нее лишь несколько дней, и — не стану отрицать — меня утешала мысль о том, что Эшби-Парк расположен неподалеку от Хортона и я, возможно, увижу мистера Уэстона или хотя бы что-нибудь про него узнаю.
Глава XXII
ЭШБИ-ПАРК
Эшби-Парк бесспорно производил самое лучшее впечатление. Дом был изящен снаружи и элегантен внутри, парк — обширен и красив, хотя и расположен на плоской равнине. Однако Старые величественные деревья, стада оленей, широкое озеро и густой лес, в которые он переходил, во много искупали отсутствие той легкой холмистости, которая придает особую прелесть парковым ландшафтам. Так вот какое имение Розали Мэррей жаждала назвать своим столь страстно, что готова была принять любые условия, лишь бы стать его совладелицей, в какую бы цену ни обошелся титул его хозяйки и с кем бы ей ни пришлось разделить честь и блаженство подобного права! Что же, теперь я не была склонна порицать ее за это.
Она приняла меня очень мило, и хотя я была дочерью бедного священника, гувернанткой, учительницей в пансионе, встретила меня с искренней радостью и — к некоторому моему удивлению — постаралась сделать мое пребывание под ее кровом как можно приятнее. Правда, я сразу заметила, что от меня ждут неумеренных восторгов и робкого благоговения перед окружающим великолепием, и, признаюсь, мне несколько претили ее видимые усилия ободрить меня, помешать совсем уж оробеть от такой роскоши, или исполниться слишком уж благоговейного страха перед встречей с ее супругом и свекровью, или слишком уж устыдиться своей смиренной внешности. Ведь я нисколько не считала, что у меня есть причины чего- либо стыдиться: я не пыталась сделать себя привлекательной, но позаботилась о том, чтобы выглядеть достаточно хорошо одетой и держаться с достоинством, и чувствовала бы себя куда более непринужденно, если бы моя хозяйка в своей восхитительной снисходительности не старалась с таким упорством рассеять мою несуществующую робость. А что до окружавшего ее великолепия, оно поразило меня куда меньше, чем перемена в ней. То ли светский образ жизни, то ли еще какое-то дурное влияние были тут причиной, но двенадцать месяцев с небольшим подействовали на нее, как такое же количество лет: ее фигура утратила недавнюю безупречность, цвет лица — былую свежесть, движения — живость, а дух — неиссякаемую веселость.
Я подумала, что она, вероятно, несчастна, но не считала себя вправе спрашивать об этом. Мне оставалось только завоевать ее доверие, если она предпочтет скрыть от меня свои супружеские невзгоды, но не докучать ей назойливыми расспросами. А потому я ограничилась тем, что спросила ее о здоровье, не поскупилась на похвалы парку и крошечной девочке, по ошибке не родившейся мальчиком, — слабенькой малютке семи-восьми недель от роду, на которую мать смотрела, казалось, без особого интереса или нежности, но именно так, как я от нее и ожидала.