направление на обратное. В поисках прямого пути река отсекала от себя собственные излучины, и они, обреченные на бездействие, превращались в зарастающие озера. Я нашел эту речку на карте; она носила очень удачное название — Рио-Конфузо. Кое-где среди речных петель сумели закрепиться пальмы. Разбросанные по обширной равнине небольшими группами, они напоминали булавки, воткнутые в выцветший ковер. На всем остальном расстилавшемся под нами пространстве не было ни лесов, ни озер, ни холмов, ни дорог, ни домов — ничего, кроме безжизненной, невыразительной, дикой пустыни. Я обратил внимание, что наш пилот имеет при себе два больших пистолета и плотно набитый патронташ. Что ж, может быть, Чако и в самом деле не только неуютное, но и небезопасное место, как уверяли наши знакомые в Асунсьоне.
Чтобы добраться до цели своего путешествия — эстансии «Эльсита»,— нам пришлось пролететь над этой негостеприимной землей почти двести миль.
Хозяева ранчо, Фаустиньо Бризуэлья и его жена Эльсита, именем которой и была названа эстансия, ожидали нас у края посадочной полосы. Глава семейства, высокий мужчина с необъятной талией, видимо, полностью игнорировал условности: его костюм состоял лишь из пижамной пары. При этом верхняя и нижняя части его одеяния были разного цвета, но обе выделялись невероятной полосатостью. Голову Фаустиньо украшал огромный тропический шлем, а глаза были скрыты под темными очками. Зато широкая радушная улыбка открыто сверкала золотом. Он приветствовал нас по-испански и представил своей жене, маленькой кругленькой даме с незажженной манильской сигарой во рту и ребенком на руках. Среди встречавших мы с удивлением увидели полуголых, раскрашенных индейцев. Это были рослые мужчины атлетического телосложения, с черными прямыми волосами, связанными на затылке в «конский хвост». Некоторые из них держали лук и стрелы, а кое у кого были старинные дробовики. Позже мы узнали, что Фаустиньо вообще редко расставался со своей пижамой, так же как Эльсита — с сигарой, но индейцы устроили маскарад специально по случаю нашего приезда.
Один наш знакомый в Асунсьоне говорил, что владельцы ранчо в Чако — люди ленивые. В качестве доказательства он приводил рассказ некоего эксперта по сельскому хозяйству из Соединенных Штатов, который, посетив глухую эстансию в Чако, был поражен убогим столом хозяина: тот питался лишь маниоком и говядиной.
— Почему бы вам не выращивать бананы? — спросил этот эксперт.
— Да, кажется, они тут не растут, не знаю уж почему.
— Ну, а папайю?
— Да, кажется, она тоже тут не растет.
— А кукурузу?
— Не растет.
— Апельсины?
— То же самое.
— Но ведь у вашего соседа-немца всего в нескольких милях отсюда растут и бананы, и папайя, и кукуруза, и апельсины.
— А,— ответил поселенец,— так ведь он же их выращивает.
Но если считать Фаустиньо типичным владельцем ранчо в Чако, то этот рассказ следует признать не соответствующим действительности. Внутренний двор его дома утопал в тени апельсиновых деревьев с сочными зрелыми плодами, у дверей кухни росли папайи, а за садом простирался участок площадью в акр, засаженный кукурузой. На крыше, крытой красной фигурной черепицей, вертелся алюминиевый пропеллер ветряного двигателя, дававшего ток для рации и освещения дома. Действовал и водопровод. Рядом с обширным, затянутым ряской водоемом Фаустиньо выкопал неглубокий колодец и обложил его деревянными щитами. Сверху он соорудил помост и установил на нем вместительный железный бак, который каждое утро наполнялся колодезной водой. Для этого был приспособлен конвейер из ведер, подаваемых наверх на веревке через систему блоков. С этой операцией справлялся, сидя на лошади, мальчишка-индеец. Из бака вода по трубам шла в дом, к кранам. Приспособление было во всех отношениях замечательное, очень рациональное и надежное, и мы считали, что и сама вода, разумеется, вне подозрений, раз Фаустиньо, Эльсита и их дети охотно ее пьют. Но наше отношение к этой воде изменилось, когда несколько дней спустя мы поближе познакомились с колодцем.
Один из пеонов принес нам кариаму, крупную птицу, которую надо было кормить лягушками. Фаустиньо предложил нам наведаться к колодцу, где, как он уверял, мы найдем их в избытке. Спустившись к пруду, я забросил сеть в темные недра колодца и ощутил подозрительный запах. С первого же раза сеть принесла трех живых зеленоватых лягушек, четырех мертвых (того же вида) и вдобавок — разложившуюся крысу. Вероятно, крыса угодила в колодец случайно, но какой из компонентов нашей питьевой воды лишил жизни таких превосходных пловцов, как лягушки, оставалось зоологической загадкой, решать которую я не имел желания. Следующие два дня мы, прежде чем утолить жажду, тайком пользовались хлориновыми таблетками, но они придавали воде такой отвратительный вкус, что нам пришлось отказаться от этой предосторожности.
Мы прибыли на эстансию в конце засушливого сезона. Большая часть равнины в другое время года была сплошным болотом, теперь же она представляла собой голое, покрытое коркой соли пространство с редкими куртинками засохшего тростника и оспинами затвердевших следов от копыт. Эти следы были оставлены несколько месяцев назад, когда скотина пробиралась по болоту к последним лужицам воды. Кое-где еще сохранились маленькие пятнышки вязкого синего ила, и наши лошади иногда проваливались в них по колено. Иногда мы находили мелкие озерца вроде того, что сохранилось у дома. Эти лужи мутной теплой воды были последним свидетельством потопа, который ежегодно обрушивался на равнину.
Деревья и кустарники могли выжить лишь там, где местность слегка возвышалась над общим уровнем. Тут, недосягаемая для воды, развивалась кустарниковая растительность, так называемое монте. Все растения монте обладали свирепыми колючками, защищавшими их от скота, который в период засухи бросался на любой корм. Многие виды приспособились сохранять воду в себе. Одним для этой цели служили массивные корни, другим, например сторукому, похожему на канделябр кактусу,— утолщенные мясистые стебли. Сим вол растительного мира Чако — дерево палоборрачо — «пьяный чурбан» — удерживало влагу в раздувшемся стволе, густо усеянном коническими шипами. Палоборрачо стояли группами и казались фантастическими бутылями, вдруг пустившими ветви.
В полумиле от усадьбы жили индейцы племени мака. Еще сравнительно недавно они слыли вероломными и кровожадными, и первые белые, пришедшие в их страну, несомненно, давали им повод быть такими. В свое время индейцы редко задерживались на одном месте и кочевали по всему Чако, устраивая стоянки там, где было достаточно дичи. Теперь они жили в деревнях — толдериях, в ветхих куполообразных хижинах, крытых сухой травой. Многие мужчины забросили свое традиционное занятие — охоту и работали на эстансии Фаустиньо в качестве пеонов. Язык этих индейцев на слух заметно отличался от всех других, которые я слышал прежде. Слова их гортанной речи, насколько я мог судить, имели ударение на последнем слоге. От этого речь звучала как-то странно, напоминая магнитофонную запись английского текста, пущенную наоборот.
В первый же день мы познакомились с индейцем по имени Спика. Прогуливаясь вместе с ним по деревне, я вдруг увидел нечто такое, что целиком завладело моим вниманием. Прямо передо мной с грубой перекладины над костром свешивалось ведро, сделанное из гладких серых пластинок — панциря девятипоясного броненосца.
— Тату! — воскликнул я в волнении. Спика кивнул: тату ху. «Ху» на гуарани означает «черный».
— Мучо? Мучо? — спросил я, обводя рукой окрестности.
Спика быстро схватил смысл вопроса и снова утвердительно кивнул. Затем добавил что-то непонятное на мака. Я озадаченно смотрел на него, и тогда Спика нагнулся и достал из золы обломок какой-то пластинки. Я осмотрел ее. Края пластинки расплавились и почернели, но тем не менее я безошибочно признал в ней часть желтой мозаики, составляющей панцирь трехпоясного броненосца.
— Тату наранхе,— сказал Спика.— Портиху,— добавил он, облизнувшись, с подчеркнутой мимикой проголодавшегося человека.
Это слово на гуарани я уже знал от Фаустиньо.
В примерном переводе оно означало «отличная еда».