Репин бледнеет от ужаса, и мне стоит большого труда увести его в чащу сиреней, подальше от этих людей.
Такие бури повторялись часто и всегда на том же самом месте. Мы даже прозвали эту скамью у колодца «скамьею великого гнева» Так как на произведения Репина всегда был усиленный спрос и каждому самому мелкому коллекционеру хотелось иметь у себя «что-нибудь репинское», ловкие маклаки и торговцы пустили в продажу множество более или менее искусных подделок, где репинский размашистый мазок был по-дилетантски утрирован.
Репин никогда не мог привыкнуть к существованию этих подделок, и всякий раз они вызывали у него изумление и ярость.
Насколько я помню, гнев никогда не возбуждался в нем личной обидой. Но всякий раз, когда ему, бывало, почудится, что кто-нибудь так или иначе оскорбляет искусство, он готов был своими руками истребить ненавистных ему святотатцев.
В то же лето у того же колодца он чуть не изгнал из «Пенатов» одну назойливую и скудоумную женщину, которая привела к нему своего семилетнего сына в качестве жаждущего его похвал вундеркинда. Вундеркинд был угрюмый мальчишка, одетый, несмотря на жару, в бархатный, золотистого цвета костюм. Мать в разговоре со мной объявила его «будущим Репиным». Звали его Эдя Рубинштейн. Все искусство этого несчастного заключалось в том, что он умел рисовать десятки раз, не глядя на бумагу, по заученным, очень элементарным шаблонам одни и те же контуры зверей — тигра, верблюда, обезьяны, слона. Едва только к скамейке прибли-
496
зился Репин, женщина жестом профессионального фокусника развернула перед сыном широкий альбом, и тот привычною рукою очень ловко и быстро изобразил эту четверку зверей. И сейчас же, без передышки, стал рисовать их опять и опять, словно узор на обоях, так что не успели мы оглянуться, вся бумага оказалась усеянной множеством совершенно одинаковых тигров, одинаковых слонов и т. д.
Шаблонная механичность этой бездушной работы вызвала в Репине злую тоску. В искусстве ценились им больше всего живое, творческое отношение к натуре, темпераментность, взволнованность, а эти однообразные изделия вундеркинда-ремесленника казались ему оскорблением искусства. Мать «будущего Репина» победоносно глядела на всех, ожидая славословий и восторгов.
И вдруг Илья Ефимович страдальческим голосом негромко сказал ей:
— Убийца.
И с такою ненавистью посмотрел на нее, словно руки у нее были в крови...
Женщина мгновенно превратилась в разъяренную крысу, и мне насилу удалось увести ее прочь.
Мнения Репина о разных людях, вещах и событиях порою очень круто изменялись, но каковы бы они ни были, он вкладывал в них всю свою искренность. Даже такое, казалось бы, обычное дело, как изменение первоначальной оценки творческой личности того или иного художника, вызывало в душе у Репина бури и страсти.
Характерна, например, история его отношения к финскому художнику Акселю Галлену. Он долго не признавал его большого таланта и резко порицал его в печати.
«Это образчик одичалости художника,— писал он о Галлене в одной из своих давнишних статей.— Его идеи — бред сумасшедшего, его искусство близко каракулям дикаря».
Но через тридцать лет он написал мне о том же Галлене большое покаянное письмо:
«...Я теперь без конца каюсь за все свои глупости, которые возникали всегда — да и теперь часто, на почве моего дикого воспитания — необузданного характера... И вот: Аксель Галлена я увидел впервые (то есть его работы) на выставке в Москве в 1881 году. А был я преисполнен ненавистью к декадентству; оно меня раздражало... как самые нелепые, фальшивые звуки во время какого-нибудь великого концерта... (вдруг какой-нибудь олух возьмет дубину и по стеклам начнет выколачивать в патетических местах...) И вот я, в этаком настроении, наткнулся на вещи Гал-
497
лена в Москве... А эти вещи были вполне художественные... И он, как истинный и громадный талант, не мог кривляться... И этим не кончилось: в «Мире искусства», когда я писал
Другой столь же заметной чертой его личности была неутомимая пытливость. Стоило очутиться в «Пенатах» какому-нибудь астроному, механику, химику — и Репин весь вечер не отходил от него, забрасывал его множеством жадных вопросов и почтительно слушал его ученую речь. Путешественников расспрашивал об их путешествиях, хирургов — об их операциях. При мне академик Бехтерев излагал в «Пенатах» теорию гипнотизма, и нужно было видеть, с каким упоением слушал его лекцию Репин. Каждую свободную минуту он старался учиться, приобретать новые и новые знания. На восьмидесятом году своей жизни снова взялся за французский язык, который изучал когда-то в юности. Впрочем, отчасти это произошло оттого, что он романтически влюбился в соседку-француженку, ибо, подобно Гёте, подобно нашим Фету и Тютчеву, был и в старости влюбчив, как юноша.
Школа не дала ему тысячной доли тех знаний, которыми он обладал. Невозможно понять, как умудрялся он выкраивать время для слушания лекций и чтения книг.
Еще в семидесятых годах Стасов писал Льву Толстому: «Репин всех умнее и образованнее всех наших художников»2.
Как-то возвращаясь с ним из Питера в звездную ночь, я был удивлен его неожиданным знанием небесных светил. Он называл все созвездия и приветствовал их как старых друзей. Оказалось, что еще в восьмидесятых годах он проштудировал «Беседы по астрономии» Фламмариона и многое запомнил на всю жизнь.
Бывало: в Куоккале вьюга, ветер с моря наметает сугробы.
_________________
1 Письмо от 18 марта 1926 года.
2Лев Толстой и В. В. Стасов. Переписка. Л., «Искусство», 1929, с. 34.
498
Репин, слабый семидесятилетний старик, после целого дня колоссальной работы упрямо шагает на станцию, изнемогая под тяжестью шубы, облепленной мокрым снегом.
Пройдя три километра в гору, он покупает в кассе железнодорожный билет и долго ждет запоздавшего поезда.
— Куда вы?
— На лекцию,— отвечает он с неожиданной бодростью своим мажорным, юношеским басом.— Сегодня в зале Павловой лекция о Древнем Египте.
Ради того, чтобы послушать о Древнем Египте, он истратит четыре часа на дорогу (туда и обратно), вытерпит жестокую давку в трамвае и вернется домой во втором часу ночи.
Его тяга к науке была так велика, что уже знаменитым художником он задумал поступить в университет в качестве простого вольнослушателя. Но это оказалось невозможным из-за тогдашних университетских порядков.
«Здесь (в Москве.— К. Ч.) я было хотел поступить в университет...— писал он Стасову 20 октября 1881 года,— но там, начиная с Тихонравова, ректора, оказались такие чинодралы, держиморды, что я, потратив две недели на хождение в их канцелярию, наконец плюнул, взял обратно документы и проклял этот