Несмотря на укороченный рабочий день и командировочную свободу, капитан Коваль не давал лейтенантам бездельничать. В свободное от прыжков время он уводил борт на край аэродрома и тренировал лейтенантов. Исхаков брал управление и начинал вертолетные гаммы — выполнял висение, крутил машину медленным волчком, двигал ручку вперед и вел борт над густой, бегущей зелеными волнами травой. Командир сидел расслабленно, едва касаясь ручки управления и шаг-газа, ноги на педалях просто следовали за движениями ног штурмана.
— Спокойнее, — говорил командир. — Мягче, нежнее… На себя… Отпусти чуток… Средним ухом слушай… Горизонт держи!.. Смотри на вариометр…
Лейтенант был весь мокрый от напряжения, пот вытекал из-под шлемофона и, преодолевая густые брови, заливал ему глаза. Конечности лейтенанта истребительной авиации пока не обрели нужную вертолетчику твердость и слаженность действий. Машину мотало по всем степеням свободы, которые в особо размашистых случаях ограничивала рука командира.
— Ладно, — говорил Коваль через полчаса болтанки, — отдохнем трохи. Управление взял…
Он поднимал машину выше, делал круг, словно давая вертолету подышать и размять его измученное лейтенантскими упражнениями тело, ставил на три точки и сбрасывал газ. Перекуривали. Борттехник выходил, осматривал борт, входил, и два лейтенанта менялись местами.
В самом начале командировки Коваль сказал борттехнику Ф.:
— Ты времени не теряй, давай-ка тоже тебя поднатаскаем на взлет-посадку. Если в Афган загремите, а к этому идет, то там пригодится. Сможешь, в случае чего, борт на точку привести, заложником не будешь. Бывало, левого и правого одной пулей из строя выводило, — обидно же бортовому гибнуть от неумения ручками двигать…
Сначала Коваль заставил его просто сидеть в правой чашке на стоянке, тренировать согласованность рук и ног.
— Стань руконогом, — говорил командир. — Плавно берешь шаг, одновременно парируешь вращение вертолета педалями, и одновременно ручкой управления плавно вперед, если в разгон, или в сторону ветра, если боковой… Не думать при этом, все на автомате, — и глаза тоже, не вцепляйся ими а приборы, или, наоборот, во внешние ориентиры…
Борттехник добросовестно тренировался, но когда впервые он взял ручку управления ревущего вертолета, его охватил ужас, несмотря на то, что первое время Коваль полностью дублировал, а борттехник просто водил руками и ногами за движущимися ручками и педалями. Он почувствовал, как малое движение шаг-газа вверх отзывается во всей машине могучим порывом. Через неделю занятий борттехник, хоть и со страховкой командира, хоть и рывками, мотая хвостовой балкой и валя в крен, мог поднимать машину, висеть и садиться.
После начала этих упражнений борттехник Ф. стал обращаться с машиной как с живой. Однажды он обратил внимание, что, сняв стремянку, не бросает ее на пол кабины, а кладет аккуратно и почти бесшумно, словно боится причинить машине боль. Закрыв и опечатав дверь, он гладил ее и шептал: «Спасибо, девочка». И девочка становилась все послушнее. Борттехник верил — не столько его руки так быстро обретают властную твердость, сколько сама машина уже не вредничает и не взбрыкивает, когда он берет управление, — она откликается на его движения так, словно не замечает мандража неопытного пилота, смягчая его рывки. И благодарный борттехник влюблялся в нее все сильнее.
Ему нравилось это жаркое лето. Небо, как море, прогрелось до самых своих темных глубин. Когда они поднимались на четыре тысячи, вверху, в густом фиолете были видны звезды. А внизу — синее, голубое, зеленое тепло, в которое, выходя за дверь, ныряли небесные пловцы. Раскинув руки-ноги, они парили в затяжном, трепеща клапанами на костюмах, соединяясь в кольца и звезды, разлетаясь и снова сходясь. Борттехник не закрывал дверь за выпускающим, — он вытягивал из-под скамейки угол лопастного чехла, ложился на него грудью, цепляясь ногой за дюралевую опору той же скамейки, и лежал так, свесив голову в небо и, прикрывшись локтем от напора воздуха, смотрел, как черными точками исчезают в белых кучевых облаках парашютисты. Снижаясь, вертолет проходил через одно из них, и облако оказывалось вовсе не горой взбитых сливок, какой казалось сверху, — обыкновенный густой туман, сырость, холодной испариной проступающая на лавках и стенках вертолета, резкий запах озона, — вот все, что было внутри.
А когда они выпадали из облака, под ними уже была расстелена карта города. Река лежала на ней петлями — сверкающий чешуей, темно-синий с прозеленью змей, проглотивший несколько островков. На одном из них, вон том, возле палочки моста, экипаж облюбовал себе местечко у зарослей тальника. За лето река совсем обмелела, и на свой островок они переходили вброд. Купались в мелкой горячей воде, забредая вверх по течению и сплавляясь до острова, лежа на спине и притормаживая пятками о дно. Стирали свои комбинезоны, набрасывали их на кусты тальника. Жарились на солнце, обвалянные в мелком песке, как в сухарях, иногда сползая в воду ленивыми тюленями.
А вечерами после ужина, когда командир, лежа на койке, неспешно насыщал теорией внимательный мозг штурмана, борттехник убывал в увольнительную на ночь. Он шел в длинный бревенчатый барак, в котором дверцы печек выходили в общий коридор. Ее звали Люба, она была медсестрой в аэродромной санчасти, но когда-то, по ее словам, пела вечерами в ресторане. Они пили вино, она ставила на проигрыватель пластинку то Джо Дассена, то Джеймса Ласта, и они танцевали. Ее короткие желтые волосы пахли южной ночью. Она все время удивлялась, что он хорошо двигается, а он удивлялся, что она этому удивляется. Однажды она взяла его ладонь и долго смотрела, разглаживая ее пальцами, прижимая к столу. Вдруг на его линию сердца капнула ее слеза и стекла по линии судьбы.
— Что? — спросил он. — Я паду смертью храбрых?
— Нет, — сказала она, шмыгнув носом. — У тебя будет много женщин…
— Куда уж нам, — сказал он недоверчиво.
Ночью, когда ей было хорошо, она так скрипела зубами, и крик ее был так мучителен, что он поначалу пугался и спрашивал. Потом привык, и когда она блаженно прижималась к нему, гладил ее плечо и шептал на ухо «спасибо».
Он уходил рано утром. Говорил «не вставай», целовал, прокрадывался на цыпочках до двери мимо маленькой комнаты, тихо надевал ботинки, оборачивался… И его всегда кидало в жар стыда. В открытой двери маленькой комнаты он встречал взгляд девочки в короткой ночной рубашке. Она сидела на кровати, свесив босые ноги, чертила пальцами по полу и, слегка наклонив голову к голому плечику, внимательно смотрела на гостя. Он неловко кланялся и уходил.
Борттехник шел по рассветному городку и думал, как это вообще понимать, и что думает о них девочка, когда за стенкой кричит ее мать. И почему утром дверь в ее комнату всегда открыта, если они закрывают ее, когда она засыпает?
Он приходил к завтраку и ел с аппетитом, в отличие от только что пробудившихся командира и штурмана.
— Опять будешь носом клевать в полете? — спрашивал командир, глядя с улыбкой, как он мечет вилкой.
…Загрузив парашютистов, набирали высоту. С каждым витком спирали утренняя земля становилась все круглее, солнце на взлете нежное и неяркое — все жарче. Борттехник закрывал глаза, и кино продолжалось с крайнего кадра, — ему показывали бледные коленки, щиколотки и пальцы, чертящие по полу…
— Мы на боевом, любовник! — будил его толчок и голос командира. — Работаем!
Борттехник открывал глаза. Он был на самой вершине лета.
Точка притяжения
Даже с таким правильным экипажем командировка все равно не избежала нештатного всплеска. Однажды вечером, когда прыжки закончились, экипаж, заправив и зачехлив борт, подошел к курилке.
— Да что ты мне втираешь! — горячился капитан команды парашютистов, майор, фамилию которого борттехник Ф. не запомнил. — Ты это вон им (он кивнул на вертолетчиков) втюхивай, они кивать будут хоть