товарищи здесь ничего об этом не знали, но барону это было необходимо: так он для себя подтверждал свое братство с ними.
Настроение у них было хорошее – более оптимистичное, чем на протяжении многих месяцев. По Парижу гуляли слухи, и главным было утверждение, что боши получили хорошую взбучку на Восточном фронте, что их вынуждают отступать, что как бы то ни было, но армии «третьего рейха» Москву не возьмут. Двое членов его ячейки были коммунистами и особенно радовались этому слуху. Как, впрочем, и другому – слуху о том, что американцы вот-вот вступят в войну.
А пока оставалась реальность того, что они умудрялись делать сейчас и сегодня: комариные укусы, не способные подорвать силу оккупантов, но для них значившие неизмеримо много, – взрыв на железной дороге, вывод из строя небольшой электростанции, передача информации по подпольной сети по всей Франции и дальше за Ла-Манш.
В лучшем случае они на два дня останавливали движение на одной ветке этой дороги, ненадолго прерывали связь в небольшом районе, убивали несколько – совсем мало – солдат. Все-таки лучше, чем ничего, – лучше, чем сидеть и почесывать жопу, пока тебя топчут сапогами, как выразился Жак. Но мало. Так мало! И каждый человек в этой комнате, включая барона, жаждал чего-нибудь более крупного, чего- нибудь, что нанесло бы заметный ущерб четко работающей, неумолимо эффективной немецкой военной машине. И несколько месяцев назад благодаря Жаку, благодаря юной любовнице Жака, они нашли уязвимое место.
Эффективность может из силы обернуться слабостью. Расписания, апробированные методы, пунктуальность, планы, составленные загодя, одобренные несравненным бюрократическим аппаратом, а затем неукоснительно выполняющиеся, – эти заповеди немецкого верховного командования обеспечивали идеальную организованность, несравненную точность, но иногда и предсказуемость. Барон надеялся, что эта эффективность представляет собой не только величайшее достижение, но и ахиллесову пяту вышеуказанного командования.
Раз в месяц, обязательно во второй его четверг, точно в 11 часов утра в парижской штаб-квартире проводился инструктаж. На нем присутствовал главнокомандующий немецкими силами во Франции, его генералы и адъютанты, а также непосредственные подчиненные фельдмаршала Вальтера фон Браухича, главнокомандующего немецкой армией, и члены французского штаба генерала Альфреда Йодля, начальника штаба оперативного руководства вооруженных сил «третьего рейха».
Генералов привозили на бешеной скорости в трех «Мерседесах» под вооруженной охраной. За ними заезжали в их отделы между 10 ч. 15 мин. и 10 ч. 45 мин., а затем везли в штаб то одним путем, то другим, то еще каким-то. Барон тихонько улыбнулся.
Количество вариантов не было бесконечным и ограничивалось шестью. Вот оно – уязвимое место. И еще тот факт, что один из шоферов питал слабость к молоденьким девушкам, а Бернадетта, любовница Жака, была очень привлекательной и очень молоденькой девушкой.
Шесть вариантов чередовались в строгом порядке. И в ближайший четверг, если не произойдет изменений в плане, что тоже было предусмотрено, «Мерседесы» проследует по пути, выбранному шесть месяцев назад. Путь «В» – на юг по бульвару Осман, налево по бульвару Ма-лерб, снова налево в более узкую улицу Сюрень и… («Вот оно, уязвимое место!» – воскликнул тогда Жак, упирая желтый от никотина палец в план города) налево в очень узкую улицу д'Агюссо. Там мотокада притормаживала – не могла не притормозить, – и там, там надо встретить ее бомбой.
На углу была бакалейная лавочка. Последние шесть месяцев фургон, еженедельно доставлявший туда товар, завозил его по четвергам. Выгрузив фургон, шофер пил черный кофе в задней комнате с хозяином лавочки мсье Планшоном. Фургон стоял перед лавочкой не меньше сорока пяти минут. Если бы он взорвался точно в нужную секунду, с ним на воздух взлетел бы и головной «Мерседес» со всеми, кто ехал в нем. А в первой машине всегда едут старшие в чине.
Планшона допросят, тут не могло быть никаких сомнений. Его подготовили к этому, да он ничего и не знал. Следователям он скажет правду: что этого шофера он видел впервые и что в суматохе после взрыва тот незаметно исчез. Шофера не найдут. Барон от души на это надеялся, потому что шофер этот сидел напротив него, и барон не тешил себя иллюзиями: если гестапо до него доберется, рано или поздно он заговорит. А тогда погибнут он и все.
Барон испытывал бесконечную усталость. Последние шесть месяцев они вновь и вновь отрабатывали каждую деталь; все присутствующие знали их наизусть, но сегодня атмосфера была иной, заряженной волнением. Дымный воздух, казалось, вибрировал им. Барон смотрел на лица, склоненные над планом Парижа. Жак, с перебитым носом, с фигурой бывшего боксера, в сотый раз вел пальцем по улицам; Леон закуривал очередную сигарету; Анри, Дидье, юный Жерар, двоюродный брат Жака, которому было только девятнадцать лет, полный энтузиазма. И Жанетта.
Взгляд барона задержался на ней. Миниатюрная брюнетка двадцати одного года с худым нервным лицом, которое освещала необыкновенная улыбка. Только случалось это очень редко. Женщина без нервов, женщина огромной смелости, питаемой ненавистью. Ее младшую сестру изнасиловала компания пьяных немецких солдат в первую неделю оккупации Парижа, и ненависть Жанетты к немцам была личной и жгучей. Пожалуй, слишком жгучей, подумал барон, – лучше обходиться без эмоций, насколько возможно. Однако она умела справляться со своими чувствами, когда это требовалось. Она была с ними более полутора лет, набиралась опыта и мало-помалу получала все более ответственные задания. Как все они. В другом мире, в другой жизни барон мог бы увлечься ею и знал это. Но здесь она была для него, как и для всех остальных, товарищем, равноправным членом их ячейки. Барон отвел глаза.
Он не хотел, чтобы она погибла. Он не хотел, чтобы хоть кто-нибудь из них погиб. Планы проверялись и перепроверялись снова и снова – и казались безупречными. Он не находил в них ни единого изъяна. Ни он и никто другой.
И тем не менее он всем своим существом ощущал какую-то ошибку, недосмотр. Но почему? Именно из-за полной их безупречности? Что, что не так? Барон устало закрыл глаза. Он, как и все они, испытывал слишком большое напряжение, был физически измучен. Если бы для этой смутной тревоги было хоть какое- то основание, хоть какое-то оправдание, он отменил бы операцию. Но ничего конкретного у него не было.
Барон откинулся на спинку стула, ничем не выдав своей неуверенности. Все станет ясно, подумал он. Завтра утром в одиннадцать часов.
Когда позднее он вернулся в Сен-Клу, то еще долго сидел у себя в спальне и курил. Он знал, что не заснет. И он точно знал, когда возникло это чувство, когда он впервые ощутил тревогу.
Два дня назад. Он закрыл глаза, затянулся дешевой сигаретой и раздавил ее в хрустальной пепельнице.
В тот день генерал Людвиг фон Шмидт побывал в салоне де Шавиньи на улице Сент-Оноре.
Генералу было тридцать пять лет – высокий, белокурый, голубоглазый, идеальный ариец. Он происходил из старинного военного рода и, подобно отцу и деду, сделал быструю карьеру. Он посещал Гейдельбергский университет, был образованным, умным, культурным человеком, высокий чин получил до того, как Гитлер стал рейхсканцлером, и в нацистскую партию вступил на редкость поздно. В другой жизни, подумал барон, этот человек ему понравился бы. Как нравится в этой, если быть честным.
Генерал интересовался ювелирным искусством и был осведомлен в его истории. У него был тонкий вкус к музыке и живописи, и, заезжая в салон, он иногда беседовал с бароном. Сначала прямо в салоне. Но однажды барон пригласил его выпить с ним рюмочку-другую в красивой квартире на верхнем этаже. Он довольно часто приглашал туда высокопоставленных немецких офицеров – в прошлом неосторожные слова, оброненные за рюмкой коньяка, нередко оказывались очень полезными ему и его ячейке.
От генерала Шмидта он никаких сведений не получал, и что-то мешало барону выведывать их у него. Они сидели бок о бок и говорили о Матиссе или о Моцарте, о произведениях Флобера, о творениях Фаберже.
Барон чувствовал, что генерал фон Шмидт относится к нацистам с омерзением, чувствовал его горечь из-за войны, из-за того, как она велась, чувствовал его отвращение к антисемитской политике, которую в 1941 году начали внедрять и во Франции. Он чувствовал все это, хотя на подобные темы они никогда не говорили, и порой жалел гордого замкнутого человека. Будь он сам в 1939 году профессиональным военным, будь он не французом, а немцем, как бы он поступил? Ведь и он, как генерал фон Шмидт, мог кончить тем,