V
Последним в ставку прибыл Антиох Сириец, сын Анастазии. В его войске между гвардейцами Анастазии и ветеранами, еще помнящими Антиоха-старшего, отца царя, мелькали изуродованные клеймами лица сподвижников Аридема. Многие из них узнавали Филиппа. Высокий, седой как лунь старик с клеймами на обеих щеках — след двукратного побега — дружески протянул ему шарик душистой мастики.
— Вот и снова встретились! — проговорил он, радостно улыбаясь.
— Ир? — Филипп сжал седому воину руки. — Ты ушел от распятия!
— Я не ушел. Я был распят. — Улыбка потухла в глазах Ира, на изуродованных щеках выступили желваки. — Когда нас снимали с креста, я еще дышал. Меня швырнули в общую кучу. Палачи спешили. Едва забросав землей трупы — ушли. Я выбрался. И вот теперь… — Он не договорил. Филипп и без того понял: Ир гордился, что у него нашлись еще силы и он снова сражается с врагами погибшего Аридема.
По примеру Митридата VI Евпатора сын Анастазии объявил, что раб, поднявший меч в защиту Востока, достоин стать свободным. Все распри и обиды, призвал он, предать забвению. В эту весну Антиох остриг свои детские кудри и облачился в белый хитон эфеба. Полуоткрыв пухлые губы, он восторженно слушал речи старших. На его круглых щеках вспыхивал яркий румянец, на глазах блестели слезы умиления. Невзлюбил он только надменного Фраата. Узкое красивое лицо парфянина, его миндалевидные глаза под тяжелыми синеватыми веками, длинные кудри и волнистая клинообразная борода внушали ему невольную антипатию. На совещаниях царь парфян почти всегда молчал, и лишь в уголках его рта таилась странная усмешка.
План борьбы с Римом, выдвигаемый Митридатом, основывался на единодушном действии всех племен Востока: заманить римлян в пустыни, окружить и дружным натиском уничтожить.
Олимпию, владыке Морей, были посланы строжайшие наставления: пропустить к Азиатскому побережью римские триремы с войсками и, дав легионам время углубиться в пустыни, перерезать все морские пути к Италии. Митридат настаивал на принятии царя Олимпия Киликийского в семью «детей Александра».
К царю Понта со всех сторон шли новые подкрепления. Черноглазый горшечник Дара спросил Филиппа: правда ли, что понтийский царь отберет землю от сатрапов и отдаст бедным людям?
— Ты не из мудрецов, — перебил горшечника пожилой перс с крашеной ярко-рыжей бородой. — Сатрапы не для того воюют, чтоб отдать свои поля тебе. Я слышал: будут делить римские земли.
— И это неплохо, — задумчиво согласился Дара.
— И рабов освободят, не всех, но доблестным дадут волю, — продолжал перс.
— Я согласен и так, — пошутил Дара, — правда, я сам себе господин. Царь царей над своими горшками, но царица моей души — рабыня в соседнем доме.
Дара вынул из кармана глиняную свиристелку и принялся насвистывать грустную песенку.
— Нет, не так надо, — прервал его Ир. Он встал рядом с горшечником и, улыбаясь Филиппу, высоким сорванным фальцетом затянул песнь Солнцу — боевой гимн гелиотов.
VI
Старый Луцилий лениво возлежал на пышном ковре. Мягкое зимнее солнце не жгло, и было так сладко дремать в затишье, мешая грезы и воспоминания. Но время от времени в голову консуляра приходили тревожные мысли.
«Почему мои сограждане впадают в панику? — думал он. — И раньше непокорные бунтовали, и до Спартака был Евн, но железная рука Рима укрощала строптивых. Жизнь шла своим порядком. А теперь консулы и Сенат растерялись, поддались увещеваниям этих лукавцев популяров. А почему? Ведь каждый популяр имеет родичей среди италиков и тянет их руку. А италики, деревенщина, тянут руки этому восставшему сброду. Только немногие древние фамилии Рима Семихолмного — Луцилии, Бруты, Корнелии, Фабии — никогда и ничем не запятнали чести своих родов». — Старик крутнул головой и вдруг поморщился. О дочери одного из Фабиев он слышал какую-то непристойность. Это тем более прискорбно, что она была замужем за его покойным племянником, рано овдовела, и вот Лентул вчера в Сенате, хихикая, рассказывал…
— Благородный Луцилий, — синеглазый надсмотрщик рабов-строителей остановился, чуть ли не коснувшись ногами ковра, и скрестил руки на груди.
Старик повернулся и, багровея, выпучил на подошедшего глаза: раб-самнит прервал его размышления, скрестил руки и стоит перед ним с непринужденностью военного трибуна! Что происходит в этом мире?
— Ты?.. — наконец заплетающимся языком пролепетал консулярный муж.
— Пришел за вольной, — сообщил надсмотрщик. — Какое у тебя право так недостойно обращаться с гражданином Великого Рима?
— Ты… — Консуляр судорожно икнул, выкинул вперед руки и, с отчаянным усилием подтянув ноги, неожиданно встал на четвереньки. — В пруд! К муренам! — прохрипел он.
— Будет, будет! Удар хватит! — Самнит нагло ухмыльнулся. — А я еще собирался просить тебя принять меня в клиенты. Я записываюсь в легионы, идущие на Спартака, помог бы, как добрый патрон, на расходы…
— Ты, может быть, и руки моей дочери попросишь? — взъярился старик.
— Нет, этого не попрошу. Квиритки плохие жены, — бывший раб ухмыльнулся еще шире. — Прости, что перепугал тебя. Разве ты не знаешь, что мой друг Турпаций выкупил меня сегодня за ваши векселя? Не хотелось доброму человеку сажать твоего сына в долговую яму. Я тебе больше ни одного асса не должен, ни в чем недостойном не замешан — не задерживай меня с вольной!
— Слушаюсь, благородный Эгнаций, — с горькой иронией ответил консуляр. — Вольная тебе будет готова к вечеру. Деньги на дорогу…
— Я не из милости, — перебил самнит, — я под проценты… Вернусь военным трибуном, тебе не стыдно будет, что помог.
— Надеешься стать трибуном? — Редкие брови Луцилия взметнулись.
— А что? Разве я глупей или трусливей твоего сына? Не хочешь одолжить — в другом месте дадут, легионерам не отказывают! — Самнит по-военному отсалютовал, вскинул голову и вышел.
Ему повезло. Смелым всегда везет. Намекнул этому ходячему мешку с золотом, что знает кое-что о его делишках, и вспомнил сразу Турпаций и родство, и землячество. Сам все векселя перед молодым Луцилием выложил. Бледнел, краснел доблестный трибун и чуть ли не на коленях молил презренного самнита забрать поскорее Эгнация, лишь бы ни слова старику…
VII
Расстроенный, уничтоженный, полуживой от горестного изумления, Луцилий велел нести себя в городские термы. Смыть, скорей смыть с души и тела мерзость соприкосновения с наглым рабом.
— В термы, в термы, на Палатин! — приговаривал Луцилий, покачиваясь в носилках.
Нет на свете бань лучше римских. Только там истинный квирит может еще найти отдых усталому телу, обласкать измученную душу. Недаром римские парные бани славятся на весь мир, и говорят о них больше, чем о любых восточных купелях.
Искусные рабы-банщики, быстро раздев, принялись ловкими, сильными руками растирать, мять, массировать сомлевшее тело консуляра. Намазывали скользкой, смывающей грязь глиной, умащивали благовониями и, наконец, окатывали теплой, ласковой водой Тибра. И снова, и снова. С полу, сквозь мозаичные решетки, поднимались облака ароматного пара. Они обволакивали тело, тающее в блаженстве. Старый Луцилий восторженно крякал. Его одолевало желание поболтать, но не мог же он, консуляр,