парашютистов на нужную высоту, выбросить их и подтянуть аэростат.
Дальше все пошло без заминки: не успевала одна группа парашютистов опуститься на землю и погасить купола, как другая уже шла вверх.
Среди наблюдавших за испытаниями членов комиссии не было равнодушных. А строгое лицо полковника Спирина выражало решительное одобрение. Ему была хорошо знакома не раз возникавшая критическая ситуация, когда требовалось срочно подготовить фронту десантную часть, а самолетов не хватало. Аэростаты – это находка!
Между тем погода стала резко портиться. Облака, отяжелев, пошли вниз. Они плыли в восьмидесяти- ста метрах от земли, то и дело скрывая аэростат. Стало сумрачно, видимость резко упала. Все отлично знали, что в таких условиях тренировка парашютистов с самолета невозможна. А с аэростата она продолжалась. Где-то там, в вышине, невидимые с земли, из корзины вываливались парашютисты. Их появления ожидали особенно напряженно. И когда они выныривали из облаков, всегда неожиданно и не там, где их ждали, раздавались аплодисменты. Тем самым подтверждалась возможность проводить прыжки при плохой погоде, а значит, и ночью.
«Комиссия считает, – говорилось в акте, составленном после окончания испытаний, – полностью подтвержденной эффективность использования привязанных аэростатов в деле парашютной подготовки личного состава воздушно-десантных войск Красной Армии».
– Надеюсь, в ближайшее время будем совместно проводить подготовку десантников, – крепко пожал руку Попову генерал-майор Губаревич.
– Служу Советскому Союзу, – счастливо отчеканил Попов.
Вскоре пришла подписанная маршалом Б. М. Шапошниковым директива Генерального штаба Красной Армии о создании первого воздухоплавательного дивизиона воздушно-десантных войск. Командиром дивизиона был назначен капитан Попов. Нач. штаба – капитан Рощин, инженер-капитан Устинович назначался зам. командира дивизиона и одновременно командиром дирижабля.
IX
«Самый родной, самый близкий мне друг, Люда!
В мыслях говорю с тобой из далекой черной дали. Уж этого-то мне никто не запретит, я в этом никому не подвластна. А во всем остальном… Трудно осознать это. Трудно произнести. Я в фашистском плену. Неотступно гнетет мысль: мы все, кто здесь, в неволе, выбиты из строя. На Родине идут кровопролитные бои, а нам не быть со всеми… Шлю тебе эти горькие слова, делюсь, как прежде, мне так нужно сейчас твое участие…
Ледяной ветер гуляет по переполненному людьми бараку, а мне кажется, воздуха так мало, не дышится на чужой стороне. В щелях густые хлопья инея. Вокруг колючая проволока и чужая недобрая речь.
Мы уже почти дошли до своих, оставалось так немного…»
Очнулась она тогда, задыхаясь в дыму. В лицо било жаром. Первая мысль: горит аэростат. Судорожно искала на груди кольцо парашюта. Но под руками только солома. И тут как обухом по голове – совсем рядом отрывистые выкрики гитлеровцев. Пронзила догадка, от которой внутри все сжалось: фашисты настигли их. И подожгли копны. Огонь все жарче, у самого лица. Она пыталась отползти и попадала в такой же палящий жар. Быстро отстегнула планшет, чтобы не попал к врагам. В нем партбилет, пилотское свидетельство, удостоверение парашютиста, фотография детей, а также та, где снята вместе с Людой.
Давясь дымом, почти теряя сознание, метнулась в сторону. Гитлеровец выхватил ее из горящей копны и швырнул на землю. Ее душил кашель. Шинель на ней горела, она машинально стала гасить ее.
Копны пылали, ветер рвал пламя.
Началась горькая дорога пленных.
X
Ослабевшую, с капельками пота на лице Люду привезли из операционной. Надежда ее сбылась. Партизаны подготовили новый аэродром, подвезли ее прямо к самолету. И вот она в Москве, в Тимирязевской академии, где сейчас располагается госпиталь. Лежит на настоящей кровати, с бельем, пусть стареньким, застиранным… Рядом сестры, врачи, лекарства.
Нога, пока лежала в избе у тети Поли, оказывается, срослась. Радоваться бы! Да только рано. Неправильно срослась. Пришлось ломать. Поставили как надо, наложили гипс. Может, теперь все будет хорошо? Она верит, терпеливо переносит боль и тяжесть гипсовой колоды. Но еще рана на бедре… Растравилась пуще прежнего. Врачи хмурятся, по их глазам, по-латыни, на которой переговариваются, захолодила мысль, что дела ее не очень-то… Спросила напрямик:
– Худо?
Они замялись.
– Запущено. Потребует длительного лечения.
Только почему они смотрят не на нее, а куда-то мимо?..
На стене рядом с Людиной кроватью мелко начертано: «Ира + Вачик=…» Чему равняется, не сказано, наверно, война помешала. Раньше здесь было студенческое общежитие. Когда Люде становится особенно тяжко, она начинает повторять: «Ира + Вачик… Ира + Вачик…» – и как-то легче становится.
В палате, кроме нее, еще трое, от этого не так тоскливо. Молодые, почти девчонки, так же, как она, прикованные злой войной к постели. Люде видно, как мечется напротив нее на подушке пылающее Катино лицо. Катю тоже привезли из партизанского края. Обморожены ноги, она долго пролежала в снегу, пока подобрали. К ней никто не приходит, хоть она и москвичка. Она сама сказала, чтобы не пускали. Когда поправится, тогда… Правда, родных все равно в Москве сейчас нет. Ей приносят передачу – печеную картошку, кулечек слипшихся конфет – девчонки с завода «Динамо», она там до войны работала. Конопатенькая Шурочка (она лежит на наклонной доске, на «вытяжке», у нее поврежден позвоночник), хрустя подгорелой корочкой, говорит о Катиной картошке, что она слаще довоенных пирожных, которые они уже и не помнят, когда ели.
Шура вначале на фронт не собиралась, но однажды в бомбежку кинулась спасать пострадавших, спешно делала перевязки. Неумело – откуда ей было знать, как надо? Пошла на курсы медсестер. Ее определили в санитарный поезд. По дороге на фронт их разбомбили. Так и не довелось ей оказать помощь ни одному раненому.