– В порядке, – довольно усмехался Никитин.
«Анастасьич» – это в шутку так звали его по имени матери – тети Насти, шустрой и неунывающей, как и он, ткачихи с ситценабивной фабрики. Рано потерявший отца, Миша был всегда трогательно нежен к ней.
– Запускаю. Костя, дай подсос. Крутани.
Шмельков брался за конец винта:
– Контакт.
Резкий рывок, второй… Лопатки под Костиной рубахой ходили ходуном.
– От винта! – громко командовал Коняшин. И прокручивал ручку магнето.
Мотор простуженно кашлял.
С ближних деревьев шумно взлетали птицы. А мотор смолкал…
– Искры нет. Свечи надо зачистить, – спохватывалась аккуратная Женя Ховрина, – серьезно вам говорю.
– Да нет, свечи в порядке, – возражал Никитин.
– Тут в подаче горючего дело, жиклер продуть надо, – убедительно вставлял Шмельков и, открыв карбюратор, начинал копаться.
– Не спорьте, мальчики.
Голос у Жени ровный, певучий. И настойчивый. Спорить с ней невозможно, да и бесполезно. Она уже вывернула две свечи и промывала в бензине.
Через минуту снова слышалось:
– Крутани! От винта!
И мотор вдруг начинал работать – мягко, ритмично. Все с затаенной радостью вслушивались в его оглушительно-нежное биение.
– Коля, прибавь оборотов.
Мотор ревел гуще, всю гондолу трясло, как в лихорадке. Мотористы с трепетом и надеждой вслушивались в его работу.
– А ведь, кажется, не болен. Здоров, голубчик!
Они вставали с солнцем (жили тут же, в палатках), по росе бежали вниз, по оврагу, всплесками разбудив сонную воду, бросались в Москву-реку. И в течение дня не раз еще бегали окунуться, набраться новых сил. Стихала работа, когда уже темнело.
Обед им привозили на лошади, всегда с опозданием, остывший, но они не замечали – аппетит у всех был отменный.
Еще издали слышался расхлябанный перестук тележных колес по кочкам и хриповатый окрик возчика – дяди Феди:
– Н-но, клятущая, н-но-о!
Тут же несколько голосов сразу провозглашали:
– Харч едет! Кончай работу!
Немного позже, когда хорошенько познакомились с соседями – вблизи расположилась воинская часть, – те сжалились, пригласили питаться в их столовой. После того как кончали обедать солдаты, оттуда раздавался громкий клич:
– Совиахи-и-им! Обе-еда-а-ать!
Овраг сразу пустел, оставались лишь дневальные. Все остальные моментально строились по четыре в ряд.
– Шагом марш! – командовал Оппман. – Запевай!
И правофланговые, они же самые голосистые, оба светло-русые, бравые, Костя Шмельков и Саша Иванов, расправив грудь, зычно запевали:
Правда, усы, да и то не гусарские, а небольшие, подстриженные, были лишь у Евгения Максимилиановича. У остальных они только пробивались. А сверкали на солнце у них вместо оружия заткнутые за пояс алюминиевые ложки. Вообще-то ложку солдату положено держать за голенищем сапога. Но дело в том, что голенищ, да и самих сапог в то время у них не было. «Пыль поднимала» босоногая команда, не по форме в то время снаряженная, но от этого не менее удалая.
Вечерами уютно шумел над костром закопченный «по уши» чайник. Совсем рядом, в густой листве выводил неповторимые коленца соловей. А где-то в конце оврага тревожно кричала иволга…
Сколько песен было пропето у вечерних костров!
Запевал обычно Костя Шмельков. Костя любил петь. Дома у них пели все: мать, отец, сестры (а их было восемь), он с братом Алешкой. Сидели они, бывало, отец и сыновья, на низеньких табуретках, сапожничали, тачали просмоленной дратвой женские башмачки на французском каблуке рюмочкой, постукивали молотком, вгоняя деревянные гвоздики в подошву. И пели. Отец знал много песен – все больше старинных, раздольных, ямщицких… Научил сыновей – и петь ладно, и работать мастерски. Пригодилось не только в сапожном деле…
Мандолина, гитара, особенно балалайка – на ней почти каждый умел играть – переходили у костра из рук в руки. А скрипач у них был один, Ваня Ободзинский. Когда брал он скрипку, все замолкали,