не позволит себе ни малейшей перемены в лице, ни дрожи в голосе. И все же я должен исполнить задуманное.
— Я спрашиваю просто так, для проформы. — продолжал я, пытаясь улыбнуться. — Я и сам знаю ответ и никогда в нем не сомневался, а если я все-таки ошибаюсь… ну что ж… ты сама понимаешь, что я не стану особенно переживать, мне в общем-то все равно… Я думаю, ты меня достаточно знаешь и я тебя тоже.
Я вытер лоб носовым платком.
— Итак? — сказала Линда и взглянула на меня испытующе.
Когда она смотрела таким образом, я чувствовал себя как под лучами прожектора.
— Итак, только одно, — тут мне удалось по-настоящему улыбнуться, — ты когда-нибудь была близка с Риссеном?
— Нет.
— Но ты любишь его?
— Нет, Лео, не люблю.
Вот и все. Скажи она “да”, я бы, наверное, тут же поверил ей. Но она ответила “нет”, и я больше не смет даже взглянуть на нее. Что толку было спрашивать дальше? Она видела, что я лгу, она прекрасно понимали что мне далеко не все равно. Завтра или послезавтра она поймет и то, почему я спрашивал. А может, она знает это уже сейчас? Может. Риссен уже рассказывал о грозящей ему опасности? Не дыша, я впился в нее глазами. У меня чуть не остановилось сердце, когда я заметил, как в ее лице что-то шевельнулось, — это было слабое, почти неприметное движение, но оно для меня значило больше, чем все ее слова.
— Ты мне не веришь? — спросила она серьезно.
— Что ты, как ты могла подумать! — воскликнул я преувеличенно бодро.
Если бы только она сейчас поверила мне! Если бы я мог усыпить ее настороженность! Но я знал, что она не даст себя обмануть.
Больше мы не разговаривали. Уже эти несколько фраз стоили мне такого нервного напряжения, что я чувствовал себя совершенно разбитым, — а ведь выиграть мне ничего не удалось. Никогда еще пропасть между нами не казалась такой глубокой и такой непреодолимой. У меня не хватило сил даже пошутить или начать разговор о повседневных делах; к счастью, через час мы оба должны были уходить на военную службу. Линда тоже не произнесла ни слова, и это тревожное молчание было хуже всего.
Наконец прошел и этот час.
Мы вернулись поздно ночью, совершенно измученные. Линда быстро заснула; я слушал ее ровное дыхание, но сам заснуть не мог. Иногда я, правда, впадал в дремоту, но тут же просыпался от внезапного предчувствия опасности. Возможно, у меня просто разыгралось воображение, в комнате стояла тишина, и Линда спала глубоко, как раньше. Но я был близок к отчаянию. Как это никто до сих пор не задумывался, до чего рискованно лежать вот так бок о бок с другим человеком всю долгую ночь, и никого нет рядом, никаких свидетелей, только “глаз” и “ухо полиции” на стене. Но они ведь не гарантируют безопасность — они только фиксируют то, что происходит в комнате, да и то, я думаю не всегда; когда-нибудь и их выключают. Два человека рядом, и больше никого, ночь за ночью, год за годом, может, они ненавидят друг друга, и однажды жена проснется в темноте, и тогда… Если бы ввести Линде дозу каллокаина…
Как волна швыряет щепку, так тряхнуло меня от этой мысли. У меня нет иного выбора, я должен действовать в целях самозащиты, ради спасения жизни. Я все устрою. Под каким-нибудь предлогом унесу домой немного каллокаина. Я должен узнать ее тайны любой ценой.
Тогда она будет в моей власти, а не наоборот. Тогда она ни за что не осмелится причинить мне вред. Тогда я смогу пойти дальше и написать донос на Риссена.
Тогда я, наконец, почувствую себя свободным.
В эту ночь я почти не спал, но, придя утром на работу, почувствовал, что не испытываю больше страха и нерешительности, мучивших меня в последние дни. Я был готов к действию; уже это приносило мне облегчение.
Взять нужное количество каллокаина не составило никакого труда. Все равно какая-то часть его при экспериментах пропадала, а контрольное взвешивание производилось сравнительно редко, особенно сейчас, при нашей вечной спешке. Взвешивал, кстати, сам Риссен. Если сегодня или завтра ему не придет в голову сделать проверку, то все в порядке. Наблюдающий за Риссеном помощник в общей суматохе, конечно, не станет входить в такие детали. Послезавтра я уже могу ни о чем не беспокоиться. Я уповал на свое везение и вечную загруженность Риссена.
Итак, когда я вечером пришел домой, в кармане у меня лежал шприц и маленькая бутылочка с безобидной на вид светло-зеленой жидкостью. Радость от того, что первый шаг уже сделан, придала мне новые силы, и я даже смог за ужином поболтать и пошутить с детьми и горничной. Линде я только кивнул и отвернулся, не смея задерживаться взглядом на ее лице. Ее глаза снова пронзили меня как луч прожектора, но то, что лежало у меня в кармане, действовало посильнее.
После ужина мы опять ушли на военную службу и вернулись поздно.
Лежа в постели, я долго ждал, пока Линда заснет. Наконец, я осторожно вылез из-под одеяла и при свете ночника завесил простыней “глаз полиции”. “Ухо полиции” я загородил подушкой так же беззастенчиво, как это однажды сделал Каррек. Разумеется, такие вещи категорически запрещались, но я находился на грани отчаяния и для меня было важно только одно, чтобы никто ничего не узнал.
В слабом свете ночника Линда выглядела на редкость красивой. Ее обнаженная смуглая рука лежала поверх одеяла, натянутого до самого подбородка, хотя в комнате было очень тепло. Казалось, что ей хотелось как-то прикрыть, защитить себя. Голову она откинула набок, так что правильный профиль четко выделялся на подушке; на коже, как на теплом золотистом бархате, чернели густые брови и ресницы. Всегда напряженно изогнутые губы казались во сне мягкими, совсем девическими и очень усталыми. Такой юной я никогда не видел ее днем — разве что когда мы только познакомились, — и никогда она не выглядела такой трогательной. Я, всегда отступавший перед ее внутренней силой, испытывал сейчас едва ли не сострадание при виде этой детской слабости и беззащитности. К той Линде, которая лежала сейчас передо мной, я хотел бы приблизиться совеем иначе, ласково и бережно, как в нашу первую встречу. Но я знал, что стоит мне разбудить ее, как губы опять напрягутся, словно натянутый лук, и глаза вонзятся в меня, будто лучи прожектора. Она сядет на постели, прямая и подтянутая, наморщит лоб и, конечно, тут же заметит и наброшенную на “глаз полиции” простыню, и стоящую не на мест подушку. А если даже я разбужу ее для любви, что ждет меня? Кратковременная иллюзия взаимности, опьянение, которое пройдет к утру, и я снова буду мучиться и гадать…
Прежде всего я носовым платком завязал ей рот, чтобы во время борьбы она не могла вскрикнуть. Конечно, она тут же проснулась и попыталась освободиться, но, во-первых, физически я был сильнее, а во-вторых, как-никак я застал ее врасплох. Мне удалось довольно быстро связать ее по рукам и ногам. Ведь у меня самого обе руки должны были быть свободны.
Она вздрогнула, почувствовав прикосновение иглы, но больше ни разу не шевельнулась. Видимо, поняла, что сопротивление бесполезно.
Препарат начинал действовать самое большее через восемь минут после укола. Когда эти восемь минут прошли, я снял с ее рта платок. По ее лицу я увидел, что все в порядке. Оно стало почти таким же девически ясным, как во сне.
— Я понимаю, что ты делаешь. — сказала она задумчиво, и даже л ее голосе прозвучала та же детская безмятежность. — Ты хочешь что-то узнать. Вот только что? Тебе многое придется узнать, потому что я должна многое сказать. Не знаю даже, с чего начать. Я сама хочу говорить, зачем ты меня заставляешь? Хотя, может быть, первая я все равно бы не заговорила. Так было все годы. Хочу что-нибудь сказать или сделать, а как — сама не знаю. Наверно, это относилось ко всяким пустякам — дружбе, ласке, уюту, но когда я увидала, что ничего у меня не выходит, я стала думать, что в большом и важном тоже ничего не выйдет. Одно только я знаю твердо — я хотела бы убить тебя. Если бы только я была уверена, что это никогда не откроется, я бы тебя убила. А если даже и откроется, пускай. Хуже, чем сейчас, все равно не будет. Я ненавижу тебя за то, что ты из можешь спасти меня от всего этого. Я убила бы тебя, если бы не боялась. А вот теперь почему-то не боюсь. Ведь сейчас я разговариваю с тобой, а раньше не могла. Ты боишься, я боюсь, и все боятся. Одиночество, всегда одиночество, и совсем не такое, как бывает в юности. Это ужасно. Я не могла говорить с тобой о детях, о том, как мне тяжело, что Оссу больше не живет с нами,