людей! Неужели я стал бы заниматься этим, если бы искренне не ценил их? И вдруг являетесь вы и говорите о недостатке уважения!
— Да, да, — сказал я смущенно, — уважения к результату… но… но…
— Но что? — воскликнул мой противник. — Что вы, наконец, имеете в виду?
— Ничего, — тихо сказал я, садясь на место. — Вы правы, я ошибся и прошу извинения.
Я вытер пот со лба. Хорошо, что я вовремя остановился. А правда, что я хотел сказать? “У вас недостает уважения к № 135. К этому жалкому человеку, скрывающему под маской благопристойности черты эгоизма и индивидуализма?” Я начинал бояться самого себя.
Нет, не самого себя. Мне приходилось защищаться вовсе не от собственной натуры. Это был не я. Это был Риссен.
Опасность, которой я чудом избежал, так потрясла меня, что долгое время я никак не мог сосредоточиться на том, что происходит вокруг. Когда, наконец, я пришел в себя, на трибуне снова стоял Дин Какумита. Он. видимо, говорил уже давно.
— Этих, так сказать, пассивных героических натур сейчас требуется в имперской действительности все больше и больше. Они нужны не только в Службе жертв-добровольцев, но и в других учреждениях в качестве рядовых сотрудников; они нужны для того, чтобы рожать и поставлять Империи детей. Особенно велика потребность в них в военное время, когда каждый из наших соратников должен перейти в этот разряд. Разумеется, всем должно быть ясно, что такие люди нежелательны на руководящих постах, где требуется трезвый ум, деловитость, решительность и сила. Проблему следует поставить так: каким образом при необходимости можно увеличить количество этих людей, принадлежащих к благороднейшему человеческому типу, этих одиноких и отважных героических душ, разочарованных в жизни и готовых на смерть и страдания? Итак…
И тут я почувствовал себя настолько скверно, что решил уйти. Поскольку я был здесь чужой и не являлся официальным участником дискуссии, меня должны были свободно выпустить. Стараясь ступать как можно тише, я стал пробираться к двери. Там я показал вахтеру свои документы и шепотом начал объяснять, как я сюда попал, но меня прервал внезапно появившийся у дверей высокий смуглолицый мужчина в военно-полицейской форме. Судя по нашивкам на рукаве, он состоял в весьма высоком чине. Видимо, у него были основания явиться сюда так поздно. После проверки документов вахтер не только пропустил его, но и проводил в зал; я же без помех выскользнул в коридор. Затем я услышал из зала низкий и твердый голос вновь пришедшего, однако слов не разобрал: вслед за тем в зале поднялся шум. Вахтер вернулся на место, и я, не удержавшись, спросил его, в чем дело.
— Ш-ш, — прошептал он, оглянувшись по сторонам. — Ну, ладно, соратник, раз вы еще не ушли; так я скажу. Производство пропагандистских фильмов для Службы жертв-добровольцев прекращается. Все силы будут брошены на другое. Вы понимаете, что это значит, и я тоже, но никто не имеет права понимать это до конца…
Говорить так — уже значило понимать до конца, Но я слишком устал и, не ответив ему ни слова, поспешил в лифт. Однако он был прав: я отлично сознавал, что это значит. Мировая Империя находилась на пороге новой войны.
Я утолил свою жажду приключений. В столице мне пришлось испытать столько разнообразных впечатлений: решающее испытание каллокаина в присутствии Туарега, визит в Седьмую канцелярию и, наконец, дискуссия о фильмах, к которой я внутренне не был подготовлен. Да, не был подготовлен, это нужно сказать прямо; и мне становилось страшно стыдно всякий раз, как я вспоминал свой нелепый выпад. Казалось бы, теперь, когда я полностью осознал всю неправильность своего поведения, можно было и успокоиться. Впервые в жизни я услышал такую ясную, деловитую и объективную оценку качеств и возможностей наших соратников, так почему же меня не покидало ощущение, что все те колоссальные усилия, свидетелем которых я был, предпринимаются ради никчемной цели? Я понимал, что это ложный и нездоровый взгляд, и всеми возможными аргументами пытался сам себя опровергнуть. Но для той пустоты, которая все росла и росла во мне, я не находил иного слова, кроме как “бессмысленность”.
“А что будет, — думал я с ужасом, — если какой-нибудь шутник-полицейский или даже Риссен в один прекрасный день заберет из моих рук шприц и сделает укол мне самому? Легко представить, скажет о моем душевном состоянии Седьмая канцелярия. Уж наверное Риссен охотно воспользовался бы возможностью разоблачить меня и лишний раз найти подтверждение своей любимой идее о том, что “ни один подданный старше сорока лет не может похвастаться чистой совестью”. Разве не к этому он все время стремился? И вообще, разве не он своими коварными замечаниями вызвал у меня все эти недостойные мысли? Он представляет явную опасность — и для меня и для других. Но страшнее всего было думать о том, насколько он сумел опутать Линду и не готовят ли они она заговор против меня.
Все эти опасения жили во мне как бы подспудно — я был слишком занят, чтобы уделять им много времени. Туарег уже отдал приказ о применении каллокаина во время следствия и судопроизводства, и теперь в наш город со всей Мировой Империи съехалась масса народу — все участники курсов, которые нам поручено было открыть. Нас с Риссеном передали — на время, как было сказано, — в распоряжение полицейского управления, и нам пришлось перебраться гуда, Каррек велел направлять всех арестованных прямо в наши аудитории — таким образом, можно было и провести следствие, и дать курсантам возможность попрактиковаться. На занятиях всегда присутствовал в качестве судьи какой-нибудь офицер высокого ранга; протокол вели как полицейский секретарь, так и кто-либо из курсантов.
Вскоре стало ясно, что работы у нас непочатый край. На курсы пришлось принять гораздо больше людей, чем было запланировано, да еще оставались желающие, которые ждали своей очереди. Подследственных мы пропускали буквально в бешеном темпе, даже обеденный перерыв пришлось сократить до получаса, и все равно мы не успевали. Работа судов всегда была засекреченной, и я не мог сравнить нынешнюю ситуацию с прежними временами. Но меня поразило обилие ложных обвинений или, если выразиться мягче, обвинений, сделанных по пустякам. Курсанты десятками вопросов буквально выворачивали каждого подследственного наизнанку, а между тем вина его, с точки зрения суда, часто оказывалась столь смехотворно малой, что невольно возникали сомнения в необходимости всей этой процедуры. К тому же нам не хватало каллокаина, который пока еще производился только в лабораторных условиях.
Однажды у нас возникла дискуссия во время обеденного перерыва. (Нам — то есть Риссену, мне и курсантам — было предоставлено несколько длинных столов в помещении, где питался вспомогательный персонал полицейского управления.) Как всегда, утро у нас прошло в дикой спешке, воздух в помещении был еще жарче и влажнее, чем обычно, и вдобавок несколько вентиляторов на нашем этаже испортилось. Кто- то начал возмущаться большим количеством необоснованных доносов.
— В течение последних двадцати лет число доносов неуклонно возрастает, — сказал Риссен. — Я это слышал от самого начальника полиции.
— Но это не означает роста преступности, — возразил я. — Увеличились лояльность и преданность наших соратников, их нетерпимость ко всему, что недостойно…
— Увеличился страх, — отрезал Риссен с неожиданной энергией.
— Страх?
— Да, страх. Мы живем под все более строгим контролем. но это порождает у нас не чувство уверенности, как мы надеялись, а боязнь. Вместе с боязнью растет стремление наносить удары тем, кто окружает нас. Общеизвестно, что, когда дикий зверь, ощущая опасность, видит, что ему некуда скрыться, он бросается в нападение. Когда страх обволакивает нас, нам не остается ничего другого, как нанести первый удар. Ах, как трудно, если не знаешь, куда бить… Но недаром пословица гласит, что лучше быть молотом, чем наковальней. Если ты ударишь сильно и вовремя, то, может быть, сам спасешься. Есть старая легенда о фехтовальщике, который был настолько искусен, что выходил сухим из-под дождя: он так быстро размахивал шпагой, что ни одна капля не успевала упасть на него. Вот так же нужно уметь фехтовать и нам, живущим в эпоху великого страха.
— Вы говорите так, словно каждый непременно должен что-то скрывать, — начал я, но сам почувствовал, как неубедительно звучат мои слова.
Я не хотел верить ему, но перед моими глазами внезапно предстала картина, которая буквально ужаснула меня. А вдруг он все-таки прав? И если мой визит к Лаврис возымел действие, если теперь не только слова и поступки, но также мысли и чувства будут подвергаться судебному преследованию, тогда…