известный.
– А тебя не узнать, – сказал он Емеле с подозрением. – Ишь как принарядился ты… Отчего я тебя во дворце царском вижу?
– Стал я врачебным подмастерьем, и ты меня не хватай… Не хватай… Ваше время ныне пошло на исход…
Топильский руку с плеча убрал, а ответил так:
– Наше время никогда скончаться не может, ибо России без сыска тайного уже не обойтись. Машина сия хитроумная запущена, и теперь ее не остановишь. Только успевай кровушкой смазывать, чтобы скрипела не шибко…
Повели врачей в боскетную, откуда мебель и цветы уже убрали. Остался посредине большой стол, на котором лежала императрица. Дверь закрыли, снаружи ее поставили часового. Спотыкаясь о ведра, стоящие близ стола, врачи стали рвать платья с императрицы, словно тряпки с дешевой куклы, которую впору выбросить. При этом они разом раскурили трубки фарфоровые. Дым нависал столбом!..
Наконец был сдернут последний чулок, и глухой Каав-Буергаве грубо шлепнул Анну Иоанновну по ее громадному животу.
– Синьор, – сказал он Рибейро Саншесу, – потрошить брюшную провинцию мы доверяем вам. А вы, – обратился он к Кондоиди, – проникните в провинцию секретную…
Семенов глянул на Анну Иоанновну. Покажи ее вот такой народу – не поверят ведь, что эта расплывшаяся баба угнетала и казнила, услаждая себя изящными фаворитами, бриллиантами, венджиной, картами, стрельбою из лука, песнями и плясками, забавами глупейшими. Емельян Семенов брезгливо рассматривал императрицу…
Один глаз Анны Иоанновны приоткрылся, и жуткий зрачок его исподтишка надзирал за Емельяном.
Стало страшно! Как и в прежние времена. Под императрицу подсунули ароматические матрасы.
– Ну что ж, начнем… – заговорили врачи.
Саншес скинул кафтан. Натянул длинные, доходящие до локтей, перчатки из батиста. Вооружил себя резаком. Но прежде лейб-медики выпили по стакану вина и снова втиснули в зубы трубки.
– Пора! – суетился де Тейльс. – Приготовьте ведра…
Под ударом ножа раздутое тело императрицы стало медленно оседать на плоскости стола – словно мяч, из которого выпускали воздух. Саншес перевернул тело на бок, и теперь Семенов с Маутом едва успевали подставлять чашки.
– Осталось одно ведро! – крикнул Емельян.
– Это для требухи, – ободрил его Кондоиди.
Знание латыни всегда полезно, и сейчас врачи посадили Емельяна Семенова для записи протокола. От стола, где потрошили Анну Иоанновну, часто и вразнобой слышалось разноголосье врачей:
– В перикардиуме около рюмки желтого вещества, печень сильно увеличена… жидкости три унции! Поспевайте писать за нами… Истечение желчи грязного цвета… В желудке еще осталось много вина и буженины… Ободошная кишка сильно растянута…
– Проткните ее, – велел Кондоиди.
Требуха ея величества противно шлепнулась в ведро.
– Вынимайте из нее желудок.
– Не поддается, – пыхтел Саншес.
– Рваните сильнее.
– Вот так… уф!
Кондоиди скальпелем разжал мышцы мочевого пузыря.
– Тут цто-то есть, – сказал он, сосредоточенный.
И достал из пузыря царицы коралл ярко-красного цвета. Повертел его перед коллегами, показывая. Коралл был ветвистый, как рога дикого оленя, с очень острыми зубцами по краям, величиною с указательный палец взрослого человека. Это и был «камчюг».
– Вот прицына цмерти, – сказал Кондоиди. – Броцьте!
Коралл звонко брякнулся в пустую вазу. Кондоиди вспрыгнул на стол. Присев над императрицей, он засунул руку в грудную клетку, шнурком шелковым стянул ей горло. Затем крепко перевязал грудные каналы, идущие к соскам.
– Цеменов, иди цуда с нозыком, – велел Кондоиди.
Емельян Семенов, на пару с Маутом, убирали из Анны Иоанновны весь жир. Саншес между тем кулаком запихивал в императрицу, словно в пустой мешок, сваренное в терпентине сено. Каав-Буергаве, мастер опытный, бинтовал императрицу, будто колбасу, суровой тесьмой, пропитанной смолами… Трудились все!
Кондоиди велел своему подмастерью взять ведро с требухой и вынести его куда-нибудь. Емеля подхватил тяжеленное ведро, вышел во двор. С неба ясного сыпал хороший, приятный снежок. За Фонтанкою дымили арсеналы, слышался грохот опадавших кувалд.
Жизнь текла, как и раньше. Бежали лошади в санках.
Потирая уши, прохожие шагали по своим будничным делам.
Емельян Семенов дошел до выгребной ямы. Еще раз брезгливо глянул он на осклизлые, синевато- грязные потроха Анны Иоанновны. И, широко размахнувшись, выплеснул в яму царскую требуху.
Пошел обратно, позванивая в руке пустым ведром.
День был чудесный. Погода настала хорошая…
Эпилог
Велика мать Россия, и каждый найдет себе место в ней…
Близ озерка чистого, за дебрями дремучими, со времен недавних поселился беглый с каторги бобыль, мужик еще не старый. Сам он был громаден и прям, плечищами – сажень косая, а ноздрей у него не было… Вырваны – так что кости видны!
Звали его Иваном, а родства за собою не упомнил.
Таился в лесу он целую зиму. По весне дом срубил, крепенький такой. Собачонку завел – шуструю. И топором тюкал. И силки на зверье и птиц ставил – с охоты этой и проживал.
Проходил мимо странник убогий, водицы испросил.
– Старче, – сказал ему Иван, родства не знающий, – ты, видно, немало по свету хаживал. Не ведаешь ли, где живут тут девицы незанятые? Скушно мне одному в лесу век вековать.
– А эвон, – кивнул странник, возвращая мужику ковшичек берестяной, – ступай, добр человек, тропкою этой, которою я на тебя из лесу вышел. Иди, иди, иди… долго идти надо! А там над речкою дуб растет – высокий же. И от дуба того сверни посолонь, как и я шел. Ступай далее – до камня великого… А там поселился мужик хороший, в бегах от помещика, у него – дочери!
Отправился Иван в дорогу – поискати невесты себе.
И лаяла на белок собачка его шустрая.
Дошел Иван до дуба приметного, от него повернул посолонь. Вот и камень завиднелся замшелый, под ним же дом стоял. Приняли Ивана, за стол посадили. Хозяин его убоинкой потчевал.
А за окнами долблеными лес вечерне шумел…
– Вот и рай! – сказал мужик Степан, тоже родства за собой не помнящий. – Никого округ на сотни верст нету: ни барина, ни воеводы, ни царицы, ни попов, ни сыщиков… Живем, мать твою в маковку! И будем жить, а после нас пускай другие живут…
Нацелил Иван свой веселый глаз на молодуху, которая, возле печи стоя, рукавом от него закрылась.
– Марьюшка, – позвал ее нежно, – ступай за меня. Ты не бойся. Ноздри мне на Москве вынули, это непригоже, верно. А души моей никто из меня вынуть не смог… Чиста она и крепка! Будем жить ладно. Я тебя вовек не обижу…
– А сам-то каких ты краев будешь? – спросили его.