– Ах, сударыня! – ответил он Наташе. – Молоды вы еще, жизни не ведаете. А плачу я оттого, что боюсь шибко…
– Чего же боишься ты теперь?
– Боюсь, как бы ныне хуже на Руси не стало!
Служивый отворил перед ней рогатку. Во всю ивановскую заливались сорок сороков московских, будя надежды беспечальные. И шла Наташа по Москве, смеясь и ликуя. Целовала она детей своих, еще несмышленышей.
– Вырастете, – говорила, – и этот день оцените. Для вас это будет уже гишторией, а для матери вашей – судьба…
Первопрестольная содрогалась в набате погребальном.
Благословен во веки веков звон этот чарующий.
Глава шестнадцатая
Вот, наконец, издохла она,
оставши в страхе
всех, которы при ней,
издыхающей,
там находились…
Анна Иоанновна встретила смерть с достойным мужеством.
Она умерла гораздо лучше, нежели сумела прожить…
Глаза «царицы престрашного зраку» медленно потухали.
Императрица умирала – в духоте, в спазмах, в боли.
Взглядом, уже гаснущим, она обвела придворных и заметила прямую, как столб, фигуру Миниха в белых штанах, с бриллиантовым жезлом в здоровенной ручище, обтянутой перчаткой зеленой.
– Прощай, фельдмаршал! – сказала она ему твердо. В этот последний миг она будто желала примирить Миниха с Бироном – двух пауков, которых оставляла проживать в одной банке. Иерархи синодские читали отходную, и дымно чадили свечи…
Потом взор Анны Иоанновны, медленно стекленея, вдруг замер на Бироне. Долго-долго смотрела она на своего фаворита, словно хотела унести в могилу память об этом стройном и сильном мужчине, который утешал ее в жизни.
И вот губы ее плачуще дрогнули.
– Не бойсь! – произнесла она внятно.
Еще раз обвела взором близких, лица которых плавали перед ней, как в тумане, колеблясь и расплываясь в свечном угаре.
– Прощайте все! – закончила Анна.
Голова ее дернулась, а глаза больше ничего не видели.
Анна Иоанновна умерла, прожив на белом свете 46 лет 8 месяцев и 20 дней. Десять лет русской истории, самой тягостной и унизительной, закончились…
«Не бойсь!» – это были слова ее политического завета.
Она внушала Бирону – не бояться России и народа русского, но сама-то всю жизнь прожила в самом гнусном страхе…
Прусский посол Мардефельд поспешно строчил донесение в Берлин – молодому королю Фридриху II:
В душных покоях было невозможно дышать. Отбили замки и растворили рамы окон. Придворные толпились возле герцога Бирона, как послушные марионетки. В окна врывался свежий морозный воздух, и вместе с ним донесся до покоев дворца чудовищный, дерзновенный вопль с улицы:
– Уж коли на Руси самым главным Бирон стал, так, видать, он царицу по ночам здорово умасливал!
Крикун оказался монахом. Его поймали и привели.
– Любезный, – сказал Бирон крикуну, – ваше ли это дело рассуждать о высших материях власти? Вы позволили себе отзываться обо мне дурно, а ведь вы меня совсем не знаете… Может так случиться, что я человек хороший и вам будет со мною хорошо.
Ушаков сделал выжидательную стойку:
– Куды его тащить прикажете? За Неву? В пытошную?
Массивная челюсть Бирона дрогнула:
– Зачем? Отпустите его. Я не желаю зла…
Два лакея подвели к регенту ослабевшего от рыданий князя Никиту Трубецкого, который спрашивал о распоряжениях по комиссии погребальной, о траурных пышностях, приличных сану покойницы. Любопытствовал князь Никита, сколько тысяч золотом ему на все это благолепие будет из казны отпущено.
– Не понимаю вас, – ответил Бирон. – О каких тысячах идет речь? В уме ли вы, прокурор? Для украшения гроба императрицы возьмите страусовые перья… от шутов! А что осталось в магазинах от дурацкой свадьбы в Ледяном доме – из этих запасов вы посильно и создавайте пышность.
Ай да Бирон! Хорошо начал! Прямо с ядом начал!
На тонком шпице дворца Летнего дрогнул орленый всероссийский штандарт и медленно пополз вниз, приспущенный в трауре по кончине императрицы.
Но рядом с ним ветер с Невы трепал и расхлестывал над столицею России желто-черный штандарт Курляндского герцога…
Перед толпою льстецов Бирон следовал в комнаты нового императора России – Иоанна Антоновича. Регент почтительно склонился перед младенцем. Император, возлежа на подушках, пускал вверх тонкую и теплую струйку.
– Ваше императорское величество, – обратился к младенцу Бирон, – соблаговолите же дать монаршее распоряжение, чтобы отныне мою высококняжескую светлость титуловали теперь не иначе как его высочество, регент Российской империи, герцог Курляндский, Лифляндский и Семигальский…
Младенец катался на подушках, потом густо измарал под собой роскошные сибирские соболя.
– Его величество выразил согласие, – заговорили льстецы.
– Чего уж там! – подоспел Бестужев. – Дело ясное…
Миних сказал:
– Даже слишком ясное! Я это ощутил по запаху…
Статс-дамы и фрейлины уже обмывали покойницу. Анна Иоанновна еще долгих три месяца не будет предана земле, а для сохранения останков императрицу следует приготовить. Теперь, когда она уже не себе, а истории принадлежала, тело ее бренное вручалось заботам медицины.
Шествовали люди почтенные, мужи ученые – лейб-медики и хирурги… Сейчас! Сейчас они распотрошат ея величество. В конце важной и мудрой процессии врачей шагал и Емельян Семенов, который до сих пор царицы вблизи не видывал. И думал, шагая: «Теперь она тихонькая… А сколько мучений народ принял от нее, пока в ней сердце билось, пока уши слышали, а глаза виноватых выискивали…»
Заплаканная гофмейстерина остановила врачей:
– Сейчас ея покойное величество перенесут в боскетную, и лишь тогда велено вас до тела ея допущать…
Каав-Буергаве был на ухо туг, при нем состоял ассистент Маут, который на пальцах, как глухонемой, быстро втолковал метру, что тело к вскрытию еще не готово. Кондоиди наказал лакеям дворцовым, чтобы тащили в боскетный зал побольше ведер и чашек разных:
– Я знаю – натецет з нее много зыдкости…
Семенов опустил на пол тяжелый узел, в котором железно брякнули инструменты, для «трупоразодрания» служащие. И тут кто-то цепко схватил его за плечо, подкравшись сзади. Обернулся, – ну так и есть. Опять «слово и дело». Стоял перед ним Ванька Топильский в мышином кафтанчике, живодер