– Я, наверное, не прав. Но я собрался уехать.

– Куда? Опять в Митаву?

– Нет. Дальше – в Силезию…

Бирон упал головой в колени царицы. Умри сейчас она – и надо ждать перемен. Волынский может взлететь еще выше, а тогда голова герцога первой покатится с эшафота. Потому-то Волынского надо уничтожить как можно скорее. Пока императрица еще жива!..

Рука Остермана, хилая и немощная, направляла руку герцога. А рука Бирона, грубая и волосатая, двигала к чернильнице с пером пухлую руку Анны Иоанновны…

– Гей, гей, гей! Волынского – за Неву, в крепость!

Но по Неве поплыли, грохоча и сталкиваясь, громадные льдины. Временно Волынского и прочих поместили в крепости Адмиралтейской, где пытошных застенков не было. Ждали, когда пройдет лед, чтобы везти их за Неву… Именно там жили мастера пытошного дела.

* * *

Ванька Топильский сообщил радостно:

– Опять бумажки попросил. Я ему свечку и чернила в камеру велел подать… Пишет! Еще как пишет-то!

Кубанец писал, каждый донос начиная словами: «Еще вспамятовал и всеподданнейше доношу…» По столице ездили черные возки, арестовывая людей. Дело Волынского и его конфидентов отобрали от судей Комиссии и передали его в Тайную канцелярию.

Ванька Неплюев приставал к Ушакову:

– Андрей Иваныч, не дай тебя покинуть, родимый. Очень уж мне по вкусу пришлось дело следственное. Позволь, и я для тебя в деле Волынского добровольным усердником стану…

Ушаков «усердника» этого строго предупредил:

– Дело нелегкое! Предстоит и при пытках иметь присутствие. Иногда кровища тут… кал из людей выходит… вонища… вопли… пламя из горнов пышет… Выдержишь ли, Иван Иваныч?

На все готов «усердник», лишь бы Остерману услужить! Стали они трудиться на пару. Два Ивановича тащили под топор разных там Петровичей, Михайловичей и Федоровичей… Трижды прав юродивый Тимофей Архипыч – таким людям хлеба не надобно!

А из отдаления древности звучало: «Дин-дон… дин-дон… царь Иван Василич!»

Приплелся во дворец старый, опытный шут Иван Балакирев. Было в жизни шута всякое, и устал он от жизни беспокойной. Балакирев уже побывал в зубах Тайной канцелярии, на одном лишь юморе из-под кнута палачей выскакивал. Но теперь… хватит!

– Матушка, – стал он просить императрицу, – деревеньки мои захудалы больно, отпусти ты меня родину повидать.

– Уедешь, а кто меня потешать станет?

– Матушка, да я еще веселее вернусь обратно…

Она его отпустила.

– До деревень и – обратно! – наказала.

Балакирев спешно узлы увязал, сундуки набил, погрузил добро на телегу. Уселся рядом с мизерной женой и взмахнул кнутовищем над лошадьми. Это было бегство. Балакирев даже дом в Петербурге бросил. Он понимал, что с делом Волынского заплачет по топору и его шея… Умный человек, он скрылся навсегда в глуши провинции. С этой весны 1740 года о Балакиреве – ни слуху ни духу. Больше в столице его никогда не видели. Даже год кончины шута остался для истории неизвестен.

Но сохранились смутные предания, будто Балакирева еще в царствование Екатерины II видели в Касимове… Старый уже, но веселый, с трубкою в зубах, он сидел возле дома в валенках, сушил свои кости на солнце среди громадных касимовских лопухов… А по улицам, наверное, проходили офени и торговали лубки красочные, на которых Балакирев был изображен молодым и отчаянным, с балалайкой в руках, пляшущим…

Слава о нем дошла и до дней наших!

Глава десятая

Волынский взял с собою в крепость из золотых вещей только часы, табакерку, кольцо, червонец и три запонки. Из серебра с ним было – кувшин, поднос, три ложки, два ножика и солонка. Из одежды взял шубу (овчина под сукном), два тулупа, чтобы не мерзнуть в камне, штаны атласные, балахон канифасный. Повез в каземат одеяло камчатное, пуховик, три подушки и бельишко нижнее. Расположась в камере, он кашу себе сварил…

Волынский двояким перед Комиссией уже побывал. Один гордец заносчивый, еще не веривший в закат своей судьбы. Другой в ногах у судей валялся, руки палачам лобызал. Те игрушки отныне кончились. Появился третий Волынский – самый непритворный, самый подлинный, который знал, что пощады ему не будет. И вот теперь Артемий Петрович выпрямился! Этот Волынский – третий – заговорил языком уже свободным, правдивым, поспешным. Был язык его порою крамольным, иногда даже богохульствующим.

– Теперь мне самый конечный конец пришел, и оттого единой правды от себя потребую…

Детей было ему жаль! Одни останутся. Не знали ласки материнской – отнимут у них и отцовскую. Да хоть бы и так, что одни, это еще ладно. А то ведь замучают их, гляди. Анна Иоанновна считала, что дети повинны за грехи родителей своих. Вместе с деревом она и плоды губила, в землю их втаптывая…

Ушакову при свидании Волынский прямо заявил:

– Ты перестань, генерал, о долге и присягах болтать. В застенке этом, где никто нас не слышит, я ведь много могу сказать… Вот послушай: иностранцев изображают у нас, яко великих пополнителей интересов России. А на самом-то деле они вникнули в народ наш подобно гадам ядовитым. Наемщики сии платные вгоняют народ российский в оскудение и погибель… Неужели ты, русский, смолоду нищету темную познав, никогда о нуждах России не помучился? Неужто не стало тебе хоть единожды больно за народ свой страдающий? Нет, не страдал ты… не стать тебе гражданином!

И прямо в лицо инквизитору смеялся он:

– Погубить ты меня способен. Но никогда не сможешь ты слова мои до императрицы донесть. На это смелость нужна…

Ушаков притих. Нет, не смог бы он!

– А вот я, – закончил Волынский, – я умру гражданином…

И шагнул он к дыбе ногою легкой:

– Пытай… Только напрасно все это. Ну, больно станет. Орать я буду. А правду теперь и без пыток говорить стану. Одна лишь просьба у меня: убери с глаз моих Ваньку Неплюева – не могу рожи его хамской видеть! Это не он, а Остерман глядит на меня…

Так рассуждать – смерти уже не бояться!

А весна брала свое. Резво бежали воды вешние по рекам и каналам столичным, хорошо пахло… Дыхание весны сочилось и в закут камеры, где Кубанец строчил исправно: «…а еще вспамятовал и всеподданнейше доношу…» По ночам крики слышались, возня сторожей, железные грохоты засовов темничных. Начинались истязания, волокли несчастных на дыбу, на огонь…

В казематах слышали, как Волынский кричал иногда:

– У-у, татарская морда! Я ли тебя не вскормил? Не я ли тебя в люди вывел? Будь проклято доверие мое к тебе…

Он выдернул из стенки гвоздь старый, стал забивать его в вены себе. Но караульные это заметили, гвоздь отобрали. Ушаков с Неплюевым ворошили бумаги его. Тут и письма к детям из Немирова, тут и рукопись иезуита Рихтера о родословии Волынских; через Иогашку Эйхлера было вызнано, как радовался Волынский, попав в кабинет-министры: «Надобно, коли счастье к тебе идет, не только руками его хватать, но и ртом в себя заглатывать!» Ушаков с Неплюевым жестами рук и движениями ртов своих изображали при дворе, как радовался Волынский, и радость эту тоже в вину ему ставили.

– Эка ненасытность-то! – говорила Анна Иоанновна…

Клеймо герба Московского, которое Волынский велел на своем родословии начертать, жгло императрицу каленым железом. Чернокнижия страшилась она… Господи, спаси нас и помилуй от философий разных.

– Шуточное ли дело! – гневалась она. – Ему, вишь ты, система моя не по нраву пришлась. Передайте Кубанцу от моего имени, что я прощу его, ежели он еще что вспомянет… более важное!

* * *

Почти всех конфидентов уже арестовали, но Соймонов еще оставался на

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату