– Долой верховных, а быть Сенату, как при Петре!
В шляхетстве наскоро обминали последние споры:
– Как возблагодарить государыню за все ее милости к нам?
– Вернуть ей то, что похищено верховниками!
Мурза Григорий Юсупов ослабел:
– Самодержавие? Опять куртизаны? Мне уже тяжко унижаться… Я стар! И не затем привел сюда войска…
Похаживал генерал князь Ванька Барятинский, порыгивал:
– Благодарить надо, это верно… Адрес писать бы нам!
Князь Черкасский тянул за собой Кантемира.
– Во, во! – взывал. – У князя Антиоха о восприятии самодержавия челобитная еще загодя писана. А более ничего и не надобно!
Матюшкин руками махал:
– Так зачем пришли сюда? Или кондиции согласовать с проектами? Или опять истукана монаршего себе на спину взваливать?
Его грохнули об стенку:
– Молчи, пока цел. В окно пустим – ногами кверху, а башкой вниз!
И мотало от толпы к толпе графа Матвеева:
– Рви все проекты! Ничего не нужно – только самовластье!
– Доколе болтать-то? – кричала Дикая. – Решайтесь же…
– Потерпи, матушка. Сейчас… пусть только выйдут! Головы ссечем палашами – и делу конец!
Кантемир тряхнул головой, рассыпая по плечам завитые букли, облачком вспылила над ним розовая парижская пудра:
– К чему лютость? В век просвещенный, век осьмнадцатый…
– Кончайте все сразу! – ревела Дикая герцогиня. – Хоть кровью, но – кончайте… Святость всегда кровью омыта!
Пихаясь локтями, из ревущей толпы выдрался Семен Салтыков, выбил ногой двери в обеденные палаты:
– Государыня! Уже порешили. Изволь выйти.
Поднялась из-за стола Анна – встали и верховники.
– Вот и финита, – сказал Голицын, салфетку скомкав.
Анна Иоанновна вышла в аудиенц-камору, ее оглушило криком:
– Будь самодержавной, матушка… будь в радость нам!
И тогда она стала кланяться, а из-под локтя своего высматривала: где верховники? Идут за ней или уже скрылись?
– Поближе ко мне, милые, – говорила, – рядком да ладком… Ныне же, как вы и хотели, все уладим и порешим.
Блестели острые жала шпаг, воздетые перед нею:
– Скажи, государыня, одно слово, и головы злодеев, власть у тебя отнявших, к твоим ногам сейчас сложим!
Кантемир, изящно позируя, уже начал читать свое сочинение:
– Рви, матушка! – призывали. – Раздирай их…
Анна Иоанновна величаво обернулась к министрам.
– Что делать мне? – прищурилась. – Вы слышите?
– Раздери их, сестрица, – вопила Екатерина Иоанновна.
И тогда Анна, силу почуяв, начала актерствовать:
– Ума не приложу, – сказала, по бокам себя хлопнув, – каково быть мне? Народ просит рвать кондиции те. А оне мной уже апробованы… Нешто ж я смею переступить через слово свое высокое – слово государево?
От дверей – над головами шляхетства – уже плыли к ней листы кондиций. За окнами дворца плеснуло солнечно, и Голицын вперед шагнул, подхватил бумаги. «Ради чего жил, надеялся… Прощай!»
– Вот они, ваше величество, – и сам протянул их Анне.
Стало тихо-тихо… медленно сочилось за окнами солнце.
– Василий Лукич, – спросила Анна, – стало быть, ты обманул меня тогда на Митаве? Кондиции те твое мнение, а не народное?
Кто-то навзрыд рыдал – в углу, за печками, избитый…
– Рви! – снова взвизгнула Дикая герцогиня.
Треснула бумага наискосок – и кондиций не стало.
– А буду я вашей матерью! – проорала Анна Иоанновна сипло. – Изолью на Русь и народ свои монаршии милости… – Обернулась к гвардии. – Вам, заступники мои, спасибо царское. Вы мне словно тюрьму отворили: теперича-то я свободна – что хочу, то и делаю!
«А это что? Проект Татищева? Дурак…» – И локтем Анна Иоанновна спихнула все проекты наземь. Спросила:
– Где канцлер?.. Гаврила Иваныч, оповести всех министров иноземных, что я приняла самодержство… Да графа Ягужинского из узилища тайного, яко слугу моего верного, выпустить немедля… Фельдмаршал! – повернулась она к Долгорукому. – Ты арестовал графа, теперь сам и верни ему шпагу.
Хлопнула в ладоши – высоко замер хлопок под сводами:
– Быть иллюминации на Москве, и народу за меня радоваться!
Настежь раскрылись двери. Толпа раздалась. Не в колясочке, не в подушках, а своими ногами – бодренько! – шагал Остерман.
– Великая государыня! – и упал перед престолом.
Анна не выдержала – пустила слезу.
– Великий Остерман! – отвечала с чувством.
Но толпа расступилась снова, когда пошел прочь князь Голицын.
Уже от лестницы, от дверей, уходя, он сказал слова вещие:
– Пир был готов, но званые гости оказались недостойны его. Я знаю, что стану жертвою этого пира. Так и быть: за отечество пострадаю. Но те, кто заставил меня сейчас плакать, те будут плакать долее моего…
Это был голос сердечный, от слез влажный.
Все промолчали.
И была вечером пышная иллюминация над Москвой, а барон Габихсталь, немец ученый, давал гостям пояснение с латыни:
– Сей потешный пируэт огня означает: Анна схватила скипетр самодержавия, зажгла светильник, повымела чертог свой и обрела драхму мудрости. Теперь, друзья и соседи, поздравляйте ее!
Но к полуночи наполнились небеса зловещим сиянием. Дивные огни закружились над Москвой, и стало страшно. Иллюминация никак не могла победить причудливых сполохов. Полярное сияние, столь редкое в широтах московских, развернулось над Москвою именно в этот день… И кричал Феофан Прокопович о чуде:
– Не бойся, народ. Сама благодать снисходит с небес, воззря на кротость и милосердие государыни Анны Иоанновны…
И напрасно толковал на улицах народу ученый Татищев:
– Сие не знамение свыше, а натура стран полярных – Aurora bolearis! Сияние таково из селитренных восхождений происходит, и в странах нордских его столь часто видят, что никто не боится…
Но русский народ не верил – ни Феофану, ни Татищеву. Ни попам, ни ученым.
Сердце народное – Москва – чуяло беду горькую за всю Россию.
– Беда нам, беда! – волновались на улицах. – Быть крови великой… Выбрали дворяне царицу не нашу, а