видать простым: не пролезет.
Катафалк застрял прочно. Лошади – в темноте ворот – не желали назад пятиться, вперед тянули царя. Трещали крашеные доски. Рвалась с гроба дорогая парча. Габихсталь заново измерял аршином землю, а из толпы орали ему:
– Да кто ж по земле мерит? По воротам мерь, дурак!
Нашлись умники: вытянули катафалк из ворот Спасских и направили его в ворота Никольские. А когда несли гроб до могилы, небо опоясала вдруг большая радуга, которая и дрожала над Москвой несколько минут. Феофан Прокопович заревел о чуде божием – попадал народ, кликуши забились на камнях:
– Знамение свыше… Крест, крест! Вон, вон…
Креста не было, но была в этот день зимняя радуга над Москвой. Из дворца царевны Имеретинской на селе Всесвятском наблюдала эти странные небесные пожары и сама Анна Иоанновна, когда ей доложили, что из Москвы жалуют к ней первые гости.
– Кто? – спросила она, крестясь с тайным страхом.
– Статс-дамы Натальи Федоровны Лопухины, урожденные фон Балк. Может, изволите помнить: Петр Великий ее силком венчал с Лопухиным Степаном, которого потом к самоеди в острог Кольский сослал?
– Изволю помнить, – сказала Анна Иоанновна. – Так проси…
Императрица стояла возле стола, прислонясь к нему широченным задом. На груди могучей лежали огромные красные руки. Лицо Анны, все в глубоких корявинах оспы, казалось смуглым, как у мумии.
Взвизгнула дверь, застучали каблуки. Боком вспорхнула Наталья Лопухина, шлюха знатная. Греховно и томно глядели на царицу ее медовые глаза; на персиковых щеках чернели клееные мушки. Все шуршало, переливалось, сверкало на ней. «Так вот какова любовница Рейнгольда Левенвольде… Хороша чертовка!»
– Ну, – вскинула руку Анна, – целуй же…
Лопухина подняла свои прекрасные глаза:
– От Остермана я, матушка.
– Так что? – спросила Анна, опять робея.
– При въезде на Москву вы должны объявить себя полковником полка Преображенского и капитаном кавалергардии.
– В уме ль они там? – попятилась Анна (хрустнул под нею стол). – Да меня верховные со света сживут. Лукич, яко дракон, стережет меня. Кондиции-то подписала я. Иль Остерман о том не знает?
– Остерман велел сказать, – зашептала Лопухина, – что кондиций тех не будет. Вы только объявитесь гвардии полковником, а гвардия вас утвердит в самодержавье полном…
Снова взвизгнула дверь – Василий Лукич! Анна схватила Лопухину за голову, помяв ей букли, втиснула в свою грудь лицом: статс-дама задыхалась в объятиях – от пота, молока, румян.
– Иди, иди, Лукич, – сказала Анна. – Хоть в бабьи-то дела не лезь. Дай толковать свободно подругам старым…
В доме отчем невмоготу стало Наташе Шереметевой: толклись с утра до вечера родичи – Салтыковы, Черкасские, Урусовы, Собакины, Нарышкины, Апраксины и прочие. Уговаривали:
– Душенька, солнышко, не поздно еще. На што тебе князь Иван сдался? Ведаешь ли, что фавора его не стало и быть ему в наветах опасных… Отступись, золотко! Глянь-ка, сколь красавчиков по Москве бегает, так и ширяют под окошком твоим. В омморок их по красе твоей так и кидат, так и кидат!
Наташа вдевала нитку в иглу, топорщила губку:
– Спасибо вам, миленькие, что печетесь. Но высокоумна я! И слово свое выше злата ценю. Нет у меня привычки такой глупой, чтобы сегодня одного любить, а другого завтрева.
С тех пор как сбросил князь Иван Долгорукий золотую придворную сбрую, стал Иван похож на крестьянского парня: лицо круглое, щекастое, губы толстые, нос широкий, глаза с косинкой малозаметной… Простоват стал Ваня!
– Пропали мы с тобой! – говорил. – Принуждать к супружеству не смею: вольна ты, ангел мой, отстать от меня! Небось, сама не малая, чуешь, каково с куртизанами бывает на Руси…
– А вам бы, сударь, – отвечала Наташа, – и постыдиться меня должно. Перед вами боярышня, которая слово дала вам. Быть ей матерью детей ваших, а вы ей гибель злую пророчите…
В санях Ивана поджидал Иоганн Эйхлер:
– Плакал никак, князь?
– Молчи, рыло чухонское, а то по зубам тресну…
Завернули на Мясницкую, где велел Иван остановить лошадей и вытолкал Иогашку прочь из саней, – замигал тот поросячьими белыми ресницами.
– За что меня изгоняешь? – спросил жалобно.
– Иди, поцелуемся напоследки, – ответил ему Долгорукий. – От добра тебя изгоняю. Куртизаны на Руси с господином гибнут. Вот так… А ты куртизан при куртизане! Потому есть тебе каши березовой! Ступай от меня подалее… Пошел!
И рванули кони. С раскрытым ртом, держа флейту под мышкой, остался посреди Мясницкой крестьянский сын из провинции Нарвской. Запахнул он воротник шубы. «Ну, – подумал, – шубу я проем, а что потом есть буду?» Огляделся Эйхлер по сторонам и решил: на Мясницкой не пропадешь. Эвон какие хоромы стоят. Живут себе бояре да шляхетство знатное, щиплют мужиков по деревням и нужды не ведают. А много ли надо Иогашке Эйхлеру?
От церквушки святого Евпла, через Коровью площадку, мимо подворья Рязанского, где под землей пытали раскольников, неустрашимо зашагал Иоганн Эйхлер – забил кулаком в ворота первого же дома, который попался, – дома князей Жировых-Засекиных.
– Не нужен ли вам, – спрашивал, – человек вольный? Умею на флейте играть и за собачками ухаживать. Ранее состоял у господ Долгоруких, и патент на чин имею.
– В шею его! – кричала княгиня. – Гоните прочь со двора…
Следующий дом по Мясницкой. Тут живет касимовский царевич Иван Бекбулатович, пьет чаек с сахарком, глаз большой, выпуклый, как у лошади, царевич этим глазом Иогашку всего оглядел.
– Ты чей? – спросил.
– Я вольный.
– Врешь. Вольных людей на Руси не бывает… Не вор?
– Могу от Долгоруких диплом в честности представить…
– Эй, люди! – обжегся царевич. – Где вы?
Вышибли Эйхлера прочь, и шубенку, какая была, в воротах жадная челядь с него сдернула. Стало зябко Иогашке. Вот еще дом – Милютиных, в сенцах астраханскими осетрами пахнет. Промышленники. Богато рыбой торгуют. Выслушали они степенно, как флейта гудит, на судьбу жалуясь, и сказали основательно:
– Баловство одно… Драть бы тебя, парень!
А из калитки собачонка выскочила – шустрая, все штаны изорвала. Но тут хоть не побили, и на том спасибо. Пошел Иогашка далее – вниз по Мясницкой, улице столбовой, знатной.
– Эй, – кричал, озябнув, – кому человек нужен? На флейте играет, собачек выводит, а сам по себе честен…
Соковнины (пятеро братьев) какое-то зло на Долгоруких имели. «Ах, попался!» – сказали, узнав Эйхлера, и били тяжко. Степан Лопухин ногой его выпихнул; у князей Кольцовых-Масальских дворня нищая отняла шапку у Иогашки, сама же дворня смеялась…
Под вечер ярился морозец, тер Иоганн Эйхлер уши, от холодной флейты озябли пальцы. Кричали от рогаток стражи ему:
– Эй, ходи да мимо проходи… Не то худо тебе сделаем!
Иогашка от холода подпрыгнул, сколько мог, повыше и приударил в бега – по Мясницкой, через Лубянку, да прямо в Неугасимый кабак, где от свечей тепло: рай, а не жизнь. Тут он отогрелся и заиграл снова. Угостили его люди гулящие, себя не помнящие, и до утра играл Иогашка – чухляндский дворянин, чина титулярного, куртизан отставной при фаворите бывшем…
А утром опять пошел по Москве, у домов флейтируя отчаянно.