«ауфтрайгер». А Николка Сисюк, ученик сопливый, – «грубенюнг»…

Грохот цехов не может победить тишины леса – жуткой и странной. Вглядываются в туман сторожа с вышек. Старые, они по ночам хлеб едят. Где зубом кусят, где десной отломят. Были когда-то и они молодыми: девкам проходу не давали, со штыком на шведа под Полтавой ходили, лес трещал, поваленный ими, медведей из берлог рогатиной поднимали. А теперь им одно осталось: «Слуша-а-ай!» – на черный лес покрикивать.

Такова печальная цепь жизни человеческой…

Чу! Брызнуло из-за леса огнями… факелы… шум… ржанье коней… Уж не башкиры ли? Нет, это катит на Екатеринбург новый начальник заводов, его высокопревосходительство Василь Никитич Татищев. Старики его хорошо помнят: он уже бывал в Сибири (тогда-то они и зубов при нем лишились). Однако не все бил – детишек отнимал и учил. «Хрен с ым, – думает страж, – дело господское!»

А на горе – дом с колоннами деревянными, и в окнах свет желтый, свечной – не лучинный. Там начальство высокое: генерал де Геннин дружески принимает Татищева, потчует Никитича домашними разносолами, по-русски говорит чисто:

– От тептерей и вогуличей подмоги тебе сыскать мочно. Ямы чудские, где во времена незапамятные руду добывали, они еще ведают. И греха таить нечего: мастеры немецкие при мне, стыдно сказать, ничего не нашли. А русский мужик – упрям и смел: он в черный лес идет с лозой, в рудах толк знает. Ты, Никитич, на них и уповай божией милостию. Беглых не обидь: потомству от сих беглых во времена будущие надлежит Сибирь поднять и освоить. А я уеду. Устал и состарился…

Де Геннин отбыл. Татищев взял круто: созвал горных промышленников и совет с ними держал, чтобы «Устав горный» коллегиально обсудить. Враг порчи языка русского, Василий Никитич упрямо Ектеринбург называл по-русски – Катеринском. «Сибирский Обер-Берг-Ампт» велел именовать «Канцелярией главного правления заводов сибирских». Чтобы рвение к службе в горнознатцах возбудить, Татищев чины горные к офицерским приравнял. Но и чуден он бывал иногда… С ревизией на Егошихинский медный завод приехал, чиновников собрал, на столе перед ними шахматы расставил.

– Умерли, – возвестил, – великие рыцари турниров шахматных: поп Иван Битка да Степан Вытащи! Более их не стало… Игра же сия – не карты сдуру шлепать. И не кости кидать – кому как выпадет. Тут разум побеждает, а ум изворотлив делается. Потому и наказываю: всем чинам горным каждодневно в шахматы сражаться, дабы в лени и пьянстве душами не закостенеть…

Скоро на Урале не стало от шахмат спасения. В кабаках, бывало, пьяный на пьяном лежит. А теперь все играют. Мальчишки из сучков уже не свистульки, а фигуры шахматные режут. По цехам, между засыпками, в часы обеденные, всюду видишь одно: доски расчерчены, короли да слоны движутся, свисают над досками головы патлатые. Бьются насмерть два рыцаря в турнире благородном: ауфтрайгер Ванька Вырви Яйцо с грубенюнгом Николкой Сисюком… А вокруг горят костры одичалые – текут по лесам люди беглые, гулящие да воровские. Иной раз заскакивали в города наездом тептери, вогулы да башкирцы мирные. Татищев велел таких наезжих хватать и крестить силком. Новокрещеным по пятачку давал. И сам в крестных отцах хаживал. Звериными тропами с дальних выселок и промыслов рудных везли солдаты в Екатеринбург детей. Бежали следом, волосы распустив, лица царапая, неутешные матери и бабки:

– Дитеночка мово отдайте! На што яму школа ваша? Ён ишо несмышленыш. Ой, горе мне, сирой! Ой, лишенько-то накатило…

В школах горных забивали детей насмерть. А кто выживает – тому в мастерах хаживать. Может и в чины офицерские выйти. Татищев охрип от криков, от ругани. От писания бумаг казенных перо натерло мозоль на пальце. «Народ к ученью палкой приучать, коли охотно того не желает!..» Далеко от Екатеринбурга уходили рудознатцы: иные возвращались с полными торбами образцов горных, а от иных и костей не сыщешь – навсегда пропадали, и леса молча смыкались за ними… навсегда, навсегда! Горы Рифейские – Пояс Каменный: Татищев их Уралом стал называть; заметил он, что звери и природа различны к востоку и к западу от Урала… «Вот, – решил он, – это, должно быть, и есть граница меж Европой и Азией».

Забрел как-то на огонек Бурцев, испросил чарочки.

– Согреши, Тимофей Матвеич, – отозвался Татищев охотно. – Да говори, каково в Нерчинске жилось тебе? Не обижал ли тебя губернатор иркутский Жолобов, за зверя лютого известный?

Бурцев пропустил через желтые зубы вино:

– Не! Жолобов меня не обижал. А вот от Егорки Столетова поношения я принимал по милости того самого Жолобова…

И рассказал: губернатор ссыльного пииту в рудник на Аргунь не гонит, кафтан ему подарил и шапку на пропитие кабацкое. И тот куролесит по Нерчинску с голытьбой катовской, шапкой Жолобова всюду хвастая…

– В церковь Егорку, – перекрестился Бурцев, – ведь не загнать. До того в безбожество уклонился, что в день тезоименитства ея величества… ну – никак! Хоть на аркане в храм его волоки!

– Не идет? – спросил Татищев, хитря.

– Уперся. Што мне короли да цари, говорит. Я, мол, и сам велик по дарованиям моим. А Жолобов, – бесхитростно поведал Бурцев, – тот иная статья: б а б ы, сказывал, городами не володеют. И от таких слов евонных, Василь Никитич, – печалился старый сибиряк, – я в большом тужении пребываю. Потому как Анна Иоанновна… тоже ведь баба!

– Эх, Матвеич, Матвеич, – понурился Татищев, – дурная башка твоя! Зачем ты мне «слово» сказал? Ведь я начальник здесь, и за мною – «дело». Могу ли умолчать, коли тобою донос сделан?

Бурцев от стола генерал-бергмейстера отпихнулся:

– Никитич! Да в уме ли ты? Разве я донос сделал? Я сказал тебе так – по приятельству… за чарочкой!

– Нет, Матвеич, мы этого дела так не оставим. Только я сам из инквизиции выпутался и вдругорядь бывать в ней не желаю…

– Да ничего я не говорил тебе… Ты сам пьян!

– Ты не говорил, да язык твой ляпнул… А я при дворе за вольнодумца слыву, и с меня спрос велик ныне! Ежели крамолу покрывать станем, то, гляди, как бы и нас с тобой не потянули…

Тимофей Бурцев, рудознатец и комиссар заводской, шапку поискал в сенях, нахлобучил ее до самых глаз и ушел, всхлипывая. А Татищев к столу присел и быстро застрочил:

«Вашему императорскому величеству всенижайше доношу… Сего декабря 6 дня, сидючи у меня ввечеру, разговаривал комиссар Бурцев со мною наедине о Нерчинских заводах… Есть-де тамо ссыльный Егор Столетов – совести дьявольской и самый злой человек… а паче того, видя, что вице- губернатор Жолобов обходился с ним дружески и дал ему денег 20 рублев…»

Наутро велел Татищев строить съезжую избу, в коей инструменты для пыток и огня приспособить. Хрущов Андрей Федорович (помощник Татищева) хмуро смотрел на этот новенький сруб.

– Никитич, – говорил, – на заводах и без твоей избы дыму много. На што люд сибирский тебе рвать? Он и без тебя весь рван-перерван – еще с России самой…

– Слово не воробей, – отвечал Татищев. – Вылетит – не поймаешь. Да и мне надобно оградить себя от козней придворных…

И зашагал Хрущов прочь с крыльца, бурча под нос себе:

– Оно и так, немцам на руку!

* * *

«Купание с райны» – не казнь, а мука людская. Райной зовется рея мачтовая. На страшной высоте, где паруса шумят, вяжут длинный канат. И канат тот под днищем корабля пропускают. Получается круг замкнутый, и в этот круг включают тело матросское. «Купание» началось… Медленно тянется канат от неба – к воде. Море все ближе, ближе. И вот уже вода сомкнулась. Плывет матрос под днищем корабля, ракушу спиной обдирая, а его продергивают на глубине рывками плавными. Прозелень воды разорвется над ним, глотнет он воздуха, а его уже наверх тянут – к райне. Потом второй круг следует. За вторым – третий. Коли умер матрос, захлебнувшись, его и мертвого продолжают крутить под корабельным килем…

К такому наказанию приговорили матросов с фрегата «Митау». А офицеров особо – «чрез расстреляние их пулями». Федор Иванович Соймонов навестил осужденных:

– Не бойтесь, ребятки. Прокурору флота российска, мне дана власть немалая. Я вас выручу, ибо знаю:

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату