Анна Иоанновна глазами Ушакова в толпе выискала:
– Андрей Иваныч, сведи гостя моего на кухню. Пусть его от стола моего накормят до отвала. Да пущай сразу же к себе в деревню обратно уползает. И в городах моих чтобы не жил – у него язык больно поганый, плевелы округ себя сеет!..[21]
Иван Емельянович Балакирев противу воли своей был оставлен в шутах при дворе. Пришел он как-то, по должности своей, в приемную камору, а там уже придворные собрались. Здесь и Остерман был, который на болезнь свою жаловался.
– Подагра столь измучила меня, – говорил, стеная, – что не могу я ни стоять, ни лежать, ни сидеть, ни ходить…
– А ты висеть не пробовал? – любезно спросил его Балакирев. – У повешенных любая подагра сразу проходит…
Потом, готовясь к выходу царицы, заспорили в уголке Рейнгольд Левенвольде с генералом Ушаковым – кому в церемонии впереди следовать.
– Вору всегда надо первым идти, – сказал Балакирев. – А палачу за вором неотступно следовать… Такой уж порядок!
Вышел из покоев императрицы граф Бирен, улыбнулся всем ласково. Князь Александр Куракин с Трубецким заспорили – кому из них Бирен улыбнулся.
Балакирев прислушался к их спору и заявил громко:
– Всегда собаки из-за кости дерутся. Но впервые вижу, чтобы две кости из-за одной собаки дрались…
Вот уже и пять врагов у Балакирева – да еще какие враги!
К вечеру за все «штрафы» он в караульне десять палок получил. Потом на кухню пошел; там ему припасов от царского стола выдали. И поехал Иван Емельянович со спокойной совестью домой – семью кормить!
По дороге встретилась ему карета, а в ней княгиня Трое – курова.
– Ой, – пискнула, – я вас где-то видела недавно!
– Ваша правда, – отвечал Балакирев. – Я там, где вы меня видели, частенько бываю… Нно-о, кобыла моя! Чего уставилась? Или подругу свою повстречала?
Маслов проснулся засветло. Дунька, рябая умница, из постели дремно смотрела, как муж суетно кафтан натягивает, шпагу нацепляет. Не сыт, не мыт – в Сенат!
– Забодают тебя господа высокие, – пригорюнилась.
– Не каркай! – отвечал. – Они бодаться горазды, а у меня рогов нетути. Я рогами самого графа Бирена их бодать стану…
Вот и сегодня: бумаги важные из Смоленска получены; там, в губернии Смоленской, траву едят и колоду гнилую. А в Переславле-Рязанском купечество столь доимками выжато, что и бургомистра выбрать не могут: торговцы дома свои заколотили и разбежались. Дело ли это? Без купечества городу любому – гроб с крышкой… По дороге завернул Маслов в Тайную розыскных дел канцелярию, где седенький, сытенький Ушаков, рано восстав, уже акафисты сладкие распевал.
– Андрей Иваныч, – сказал ему Маслов, – ты Татищева шибко не рви: он отечеству большую выгоду принесть способен.
– На все воля божия, – отвечал Ушаков. – Никитич в винах, и рвать его… не порвать! А на што он тебе сдался, прокурор?
– Надобно промыслы горные умножать, а Татищев дока в минералах. Моя бы власть, так я бы с него украденное взыскал, а инквизицию к миру б привел. Да и перечеканку монет иноземных на русский манир – кому, как не ему, доверить?
– Доверь… козлу капусту, – ответил Ушаков. – Он тебе из этих монет скрадет еще больше… Ты, Анисим Ляксандрыч, мои дела не трогай… Хоша ты и обер-прокурор, но у меня в пытошных своих прокуроров достаточно. Што ты пришел в утрях самых и наказы мне учиняешь? Сенат, Кабинет, Коллегии – все это мирское, от меня далече. Канцелярия тайная – вроде Синода Святейшего: я охотник до душ людских! Я здесь сердца людские с огня познаю. Инквизиция государева от государства отделена, но таким побытом: нет Рима без папы римского, как нет России без «слова и дела»…
Маслов далее покатил, зубами щелкнув: так бы и рванул всех, словно волк, Ушакова и прочих… «Одначе, – размышлял дорогой, – надо хитрее быть. Эвон Волынский-то как! Его не раскусишь: улыбнется он тебе, отвернись – и враз по затылку кистенем хватит, уже не встанешь…»
– Господа высокий Сенат притащились? – спросил он у секретаря Севергина. – На сей день сколько особ будет в совещаниях?
– Трое, – отвечал Севергин, вставая покорно.
– Вот и всегда так: в Сенате трое, в Кабинете трое, и только один я за всех должен о нуждах крестьянских помышлять…
Грозны и слезливы дела доимочные: по стране теперь ехать страшно, будто Мамай войною прошел. Избы деревень заколочены, в пыли ползают нищие, пастух коровенок с десять выгонит утром в поле… Разве же это стадо? И, ничего не страшась, Маслов всюду говорил так: «Петербург, будто зверь яростный, все соки из страны высасывает. На пиры да в забаву себе. Да чтобы пыль в глаза иноземным посольствам пускать. Но Петербург – еще не Россия! Россия – это вся Россия, и мужик ее – в первую голову и есть сама Россия…» Сенаторам он дел накидал (до вечера не разберутся), а сам отбыл в Зимний дворец. И – прямо в Кабинет императрицы; Иоганн Эйхлер руки раскинул, его не пропуская.
– Нельзя, – говорил Иогашка, – там ныне дела важные…
Маслов кабинет-секретаря отшиб со словами:
– Нет дел важнее, паче мужицких – дел голодных!
В Кабинет прошел, гневный, а там – все министры: Остерман, Черкасский, Головкин; обер-прокурор начал при них такую беседу:
– И не стыдно тебе, бессовестный князь Черкасский? Доколе же ты, в тройке сей главной, будешь над мужиком глумиться?
– Николи и не бывало, – сказал Черкасский.
– Ты богат, как курфюрст Саксонский, – горячо продолжал Маслов. – Не твои ли мужики на Смоленщине кору с дерев гложут? Гляди на себя: пузо-то какое наел. Одних бриллиантов на тебе сколько… тьма! Неужто все мало? Почто копишь? Одна у тебя дочка, так нешто приданого еще не скопил? Уймись, князь. У тебя руки богатые, а у меня – смотри – руки длинные…
Великий канцлер империи Головкин сказал:
– Уймись ты сам и не маши в Кабинете тростью.
– Не уймусь! – отвечал Маслов. – Смоленск есть земля рубежная: мужик русский в Польшу бежит. От бессовестности помещиков наших безлюдет земля русская. И мне – молчать?.. А ты, канцлер, трость мою благословлять должен, как трость патриота истинного! Я сын отечества не на словах – на деле…
Остерман, буклями парика тряхнув, пробурчал внятно:
– Анисим Александрович разговаривает с нами так, будто мы не первые персоны в России, а лишь приятели его из трактира. И Кабинет ея величества, высшую палату государства, он по привычке пьянственной, видать, с трактиром путает…
Черкасский, заручку почуяв, плюнул в лицо Маслову:
– Говорили тебе – уймись, а ты кричал. Теперь же – утрись.
Маслов плевка не вытер и закричал в гневе яростном, душу облегчающем:
– Вор ты, князь Алексей Михайлович! И погубитель ты есть российска крестьянства. Ты меня харкотиной своей не обидел, а возблагодарил. Спасибо тебе, князь! Видать, и правда я на верной дороге стою, ежели такие паршивцы, как ты, меня презирают. Вот теперь утрусь! Утрусь, но не уймусь… А тебя затрясу. Так и знай про то, грыжа старая! Пока жив – не отступлюсь…
На лестнице его нагнал Эйхлер – толстый, важный.
– Господин Маслов, – шепнул, – а я ведь все слышал.
– Хорошо ли это, персон высоких разговоры подслушивать?
– Господин Маслов, я вами… восхищен!
– Да с чего бы это? – усмехнулся обер-прокурор. – Или вы, сударь, еще не успели мужиками обрасти?