– Рябинин! – выкрикивает Никольский, и молодой матрос понимает его с одного лишь слова.
Он хватает минимакс, ударяет его о палубу – капсюль разбивается. Едко пахнущая лакричная сода сильной струей хлещет из спрыска. Сережка направляет струю в люк моторного отсека, где бушует пламя.
На мгновение поднимает голову и видит, как от брюха самолета отрываются маленькие капли бомб. Постепенно они разрастаются; уши режет протяжный вой. Не переставая, грохочет пулемет боцмана. Ромась Павленко, Илья Фролов и Гаврюша Крылов лежат на изрешеченной палубе и стреляют по самолету из карабинов.
Бомбы наконец достигают воды и взрываются на глубине, ударяя по днищу катера «водяным молотом». Самолет, осыпая «Палешанина» ливнем пуль, черной тенью проносится над головами людей.
Немецкий летчик ловко выводил себя из затруднительных положений, кружил машину над гребнями волн, стремительно вонзал ее в высоту, чтобы оттуда снова броситься в рискованное затяжное пике.
Бомбы, автоматическое орудие и восемь пулеметов делали его опасным врагом катера. И радист Никита Рождественский, зажимая бьющую из раны кровь, слышал, как немец, кувыркаясь в небе, пел:
Он пел спокойно, не повышая голоса, даже когда нажимал на бомбосбрасыватель…
Пламя, вырвавшееся из бензобаков, уже пошло на убыль, когда Никольский снова крикнул:
– Рябинин!..
Сережка обернулся. Пулемет молчал, неестественно уставившись в воду.
Боцмана в турели не было видно, только одни его скрюченные посинелые пальцы царапали края боевой кабины, точно Непомнящий хотел выбраться наверх.
Юноша подскочил к турели. Тарас Григорьевич поглядел на него быстро тускнеющими глазами и рванул бушлат – только посыпались пуговицы.
– Сынок, взгляни, что-то грудь жжет…
Голландка боцмана была уже вся залита кровью.
– Сынок… сынок… помоги мне…
Сережка схватил старшину за локти, перевалил его грузное тело через края турели.
– Рябинин! – снова раздался голос Никольского, и юноша понял: медлить нельзя.
Немецкий самолет, почти касаясь воды крылом, разворачивался вдали для повторной атаки. Когда Сережка положил боцмана на палубу, голова Тараса Григорьевича мертво стукнулась о металл.
На этот раз противник рванулся в пике, включив сирену, но ее надрывающий душу вой не мог запугать молодого русского парня, самозабвенно припавшего к прицелу. Все восемь пулеметов, упрятанные в плоскости самолетного крыла, били по маленькому катеру.
Яростно работавший пулемет сотрясал плечи Сережки. Он видел, как самолет камнем падал с высоты, быстро увеличиваясь в размерах, и бил, бил, бил…
Кабина самолета, ширясь и приближаясь, была похожа теперь на огнедышащую топку, словно в ней жарко пылало чудовищное пламя. И вот что-то хрустнуло в локте, резанув острой болью по всему телу, но в следующее же мгновение перед юношей мелькнуло желтое брюхо торпедоносца.
И он, забыв о боли, прочесал вдоль этого ненавистного брюха длинную трассу. Самолет сбросил бомбы.
Выводя машину из глубокого пике, ас простонал от тяжести крови, хлынувшей ему в голову, а потом Рождественский услышал, как он запел снова. Но голос немца теперь уже не звучал спокойно, как прежде.
– Рябинин, – крикнул лейтенант, – бей в мотор! Кабина у него бронирована – это ас!..
Самолет, оставляя после себя белую полоску смерзшихся выхлопных газов, развернулся и снова пошел в атаку.
На этот раз фашист переменил свою тактику: он повел торпедоносец на бреющем полете, на высоте не больше пятнадцати метров от поверхности моря. Ось его пропеллера, в которой размещалось дуло автоматической пушки, не переставала тлеть красноватым огоньком выстрелов.
И Сережке казалось, что все снаряды – один за другим – направляются в его грудь, но не долетают до него только потому, что еще находятся в полете.
Самолет уже совсем близко – висит, точно подвешенный к прицельной раме. Еще секунда, вторая… Ну еще продержись, Рябинин! Ты продержался?.. Тогда собери все свои силы и выдержи еще хоть мгновение… Так! Молодец! Теперь можно…
Сережка нажимает гашетку, самолет гудящим факелом пролетает над мачтой. Видно, как летчик пытается выровнять машину, но, поднявшись немного кверху, она снова падает вниз.
И наконец, точно плоский камень, брошенный кем-то по воде, самолет делает несколько прыжков по гребням волн и начинает тонуть. На глазах у людей открывается прозрачный купол кабины и, выпутываясь из лямок, на фюзеляж вылезает человек в кожаном комбинезоне. Самолет быстро уходит под воду, а на волнах подпрыгивает круглая голова летчика…
Никольский потерял сознание сразу же, как только понял, что бой выигран.
– Не везет нашему командиру, – сказал Ромась, – второй поход – и второй раз его пули не минуют…
Сережка с трудом поднял тяжелую, точно разбухшую руку, но взглянуть на рану почему-то боялся.
– Федюнька! – окликнул он Крылова – Посмотри-ка, что-то с рукой у меня нехорошо…
– Ну, что там у тебя? Давай снимай бушлат… Э-э-э, брат, – протянул матрос, – да как же ты стрелял? У тебя осколок сидит. Вот видишь, он через турель прошел – ослабел, а то бы… Больно?
– Вытащи к чертовой матери!
– Я зубами. Можно?
– Валяй! Только скорее!..
Крылов вытащил осколок:
– Вот, полюбуйся!
– Выкинь за борт! И перевяжи…
Немец, подплыв к катеру, цеплялся за борт скрюченными пальцами. На его плече топорщился перевитый золотым шнуром погон оберста.
– Что, полковник, студеное наше море? – спросил Сережка, помогая здоровой рукой вытянуть летчика на палубу.
Немец стянул с головы шлем, размашисто стряхнул с него воду. Он был невысок ростом, худощав, на вид ему можно было дать лет сорок. На низкий, выдвинутый лоб оберста свисала мокрая, косо подстриженная челка.
Достав платок, Штюрмер вытирал кровь с раненой шеи и равнодушно посматривал на матросов.
Вспоминая школьные уроки по немецкому языку, Сережка сказал:
– Сейчас мы вам сделаем перевязку.
Неожиданно оберст заорал, выпучивая глаза:
– Я член национал-социалистской партии Германии и не позволю врагу бинтовать мои раны. Хайль!..
– Ах, вон он какой! – вскипел торпедист Фролов. – Тогда запрем его, ребята, в гальюн: пусть там «на толчке» кричит свои хайли да хохи. Ничего, не подохнет! И обыщем как следует.
Спокойно стоял матерый нацист, когда отобрали у него парабеллум. И весь взвился на дыбы, когда Ромась расстегнул ему тужурку. Но крепки матросские руки, сорвавшие с груди оберста ожерелье из темных и гнилых волчьих зубов.
– Плохой ты ас, полковник, если в амулетки веришь, – сказал Сережка, и немца увели…
А боцман лежал, вытянувшись между торпедными аппаратами, и чья-то рука уже закинула его брезентом. Сережка встал на колени и открыл лицо старшины. Тарас Григорьевич был как живой, только нос у него по-мертвецки заострился, а глаза, прикрытые тяжелыми веками, казалось, все еще смотрят вдаль. «Сынок, взгляни, что-то грудь жжет», – вспомнил Сережка и, сдержав слезы, закрыл боцмана брезентом.