Он всячески подчеркивал свою независимость, а в молодые годы в особенности. Когда в Харькове в УФТИ ввели пропуска, он возмутился и в знак протеста наклеил на пропуске вместо фотографии вырезанное из журнала изображение обезьянки. И потом еще удивлялся, что его с таким пропуском не пустили в здание института.
Он никогда не принуждал себя сидеть на нудных собраниях, считая это верхом неприличия. Вообще всякие «так принято» отвергались с ходу.
«Все, что нудно, очень вредно», — говорил Дау.
Если, скажем, ему не нравился фильм или спектакль, его нельзя было удержать в зале никакими силами, он вставал и уходил.
Он был начинен рифмованными строчками, которые и стихами-то не назовешь. Например, стоило мне заикнуться, что я еду в Анапу, как он отвечал:
— «Надену я черную шляпу, поеду я в город Анапу, там буду лежать на песке в своей непонятной тоске. В тебе, о морская пучина, погибнет роскошный мужчина, который лежал на песке в своей непонятной тоске».
— Частушки не могут быть неприличными, — говорил он. — Это же фольклор.
И далее следовало что-нибудь:
Когда у Дау случалось особенно хорошее настроение, он после обеда начинал декламировать «Лесного царя» или «Светлану» Жуковского. Но иногда не произносил ни слова и сразу уходил к себе. В это время он был весь погружен в свои мысли, и взгляд у него был совершенно отсутствующий. Кора понимала, что в такие минуты его нельзя трогать. Она знала, как невероятно много он работает, знала, что иногда он настолько погружен в свои мысли, что можно и раз и два обратиться к нему, а он не услышит.
Надо отдать должное Коре: не было случая, чтобы она пожаловалась, что ей скучно, или обиделась, что Дау не разговаривает с ней во время трапезы.
Бывало, подходишь к их квартире, а дверь приоткрыта: это Кора, увидев в окно, что я направляюсь к ним, открыла заранее дверь, чтобы я своим звонком не помешала Дау.
Работал он очень много. Часами не выходил из своей комнаты, порой не слышал телефонных звонков, и, когда жена тихонько приоткрывала дверь, она заставала его пишущим в его обычной позе — полулежа. Ему приходилось отрывать себя от работы, и однажды он с сожалением сказал:
— Как бы было хорошо, если бы можно было работать часов двадцать в день. А то мы используем свой мозг процентов на десять!
Высоко поднимая ноги, вытягивая носок, размахивая руками и строя немыслимые рожи, Дау появлялся на кухне. От долгих занятий у него затекли руки и ноги, и ему необходимо размяться. Кора называла эти упражнения «балетом» и, смеясь, спрашивала:
— Что, хорошо танцует Дау?
В детстве я никак не могла понять, почему он гримасничает, и однажды спросила его об этом.
Дау ответил цитатой:
— «Они люди, конечно, ученые, но имеют очень странные поступки, натурально неразлучные с ученым званием. Один из них, например, вот этот, что имеет толстое лицо, никак не может обойтись без того, чтобы, взошедши на кафедру, не сделать гримасу, вот так…»
— Это «Ревизор», — воскликнула я.
Дау продолжал читать по памяти:
— «Конечно, если он ученику сделает такую рожу, то оно еще ничего, может быть, оно там и нужно так, об этом я не могу судить; но вы посудите сами, если он сделает это посетителю, — это может быть очень худо: господин ревизор или другой кто может принять на свой счет. Из этого черт знает что может произойти».
Кора сказала:
— Никто не помнит столько стихов, баллад, отрывков из прозы, как Дау. Такая прекрасная память.
— Но невозможно всего запомнить! — воскликнула я.
— Нет, — поспешно возразил Дау, — это совсем не трудно. Надо тренировать память. Для начала учи стихи.
Еще в юности Ландау поставил перед собой великую цель. Для ее исполнения он выработал способность отметать все лишнее, второстепенное.
Уже будучи всемирно известным ученым, он сказал в разговоре с журналистами:
Я физик-теоретик. По-настоящему меня интересуют только неразгаданные явления. Это высочайшее наслаждение, это огромная радость. Это самое большое счастье, которое суждено познать человеку, — заниматься разгадкой тайн природы.
На первый взгляд необъяснимо, как человек, работающий с невероятной нагрузкой, человек, рабочий день которого доходил до двенадцати часов, мог называть себя лентяем, лодырем:
— Я ничего не умею делать, я никчемный лентяй, совершенно не приспособленный к жизни.
Вероятно, он был недоволен собой за то, что не владел никаким ремеслом, не умел починить какой- нибудь простой прибор, да что там говорить, не мог гвоздя вбить в стену, пытался научиться водить машину, но безуспешно.
— Ты посмотри, что с чайником! — кричит он из кухни жене, очнувшись от задумчивости. — Что ты теперь будешь делать?
Из кипящего чайника летят брызги. Кора заслоняет руку газетой и выключает газ.
— Как просто! — удивляется Дау.
В этом нет преувеличения: Кора заботилась о Дау, как о ребенке. Даже за таким простым делом — быть одетым соответственно погоде и обстоятельствам — и то приходилось следить постоянно. Однажды летом, когда Коры не было в Москве, Дау пригласили на весьма ответственный прием. Все явились в строгих костюмах, при галстуках, все чинно и благородно. Вдруг впорхнул Дау: клетчатая рубашка, босоножки, глаза сияют, и улыбается так, словно он у себя дома, — никакой солидности.
Кора привыкла считать, что Дау слаб здоровьем. Но так было в молодости, а потом он возмужал, окреп. Правда, он всегда немного сутулился, был худощав и бледен.
Один из его ближайших друзей рассказывал, что, когда они отправились в автомобильное путешествие, Дау оказался очень вынослив и непривередлив. Единственное, что его раздражало на привалах, так это близость танцплощадок.
«Дау производил впечатление человека слабого, но это была кажущаяся слабость, — рассказывал другой друг Льва Давидовича. — Отчасти это объяснялось тем, что вначале мать, а потом жена всячески ограждали его от житейских трудностей. Так возникло его неумение и нежелание делать то, что кажется совершенно простым любому взрослому человеку. Он был очень вынослив: ходить мог, как верблюд, без устали».
Однажды Кора спозаранок уехала на дачу, домой вернулась только к ночи. Дау она застала совсем больным.
— Надо вызвать врача, мне что-то нездоровится, — сказал он.
Кора разволновалась. Но когда она открыла холодильник, то увидела, что обед и ужин стоят нетронутыми. Поскорее накормила Дау, и он сразу выздоровел.
Как-то он уехал на конференцию в Ленинград. На следующий день она получила телеграмму: