разговорами, не обратил на Климова внимания, и тогда кто-то из девиц начал наигрывать ртом. Климов не пожелал плясать под ротовую. Он решил «представляться» и показал, как петух топчет курицу, как кошка за собою «зацапывает», и под конец спел неприличную частушку:
Девки замахались, заругали Савватея, схватили за полу и отволокли в сторону, но матрос Василий Пачин уже не слышал частушку, поскольку был позван к горюну. Селька Сопронов вызвал его и провел за печь, где только что сидел с кем-то из девок. Откинув плотную, сделанную из одеяла завесу, он показал направление, и матрос ступил в темноту. У стены в закутке стояла короткая скамья, а на скамье…
— Ты, что ли? — удивился матрос, когда зажег спичку и узнал в девке двоюродную.
— Садись. — Палашка подвинулась. — Да поближе, я ведь не укушу. Все уж теперича… Откусалася…
Палашка всхлипнула, но матрос взял ее за руку, начал перебирать пальцы, словно бы пересчитывая.
Только сейчас она рассказала ему историю с Микуленком. Слезы все-таки потекли и текли в два ручья, пока она жаловалась на свою судьбу.
— Вот так и живу, Василей, на белом свете. Хуже-то не бывает…
— Не тужи уж так-то, — сказал он. — Еще уладится.
— Нет, Васенька, не уладится…
Палашка платочком осушила глаза.
— Тебе кого позвать-то? Может, Тоню? Я видела, ты на нее поглядывал. Ну, думаю, надо подноровить…
— Ее! — Матрос еле выдохнул — так сильно забилось сердце.
Палашка ушла.
У столбушки парень с девицей не сидели подолгу, она уходила и звала по его заказу другую. Потом должен был уйти он сам и позвать того, кого попросит та, которая остается, и так продолжалось весь вечер. Если же кто-то с кем-то засиживался, то это был уже горюн, и приходилось заводить вторую столбушку. Обо всем этом знал матрос Васька Пачин и раньше знал, да забыл и теперь удивлялся тому, как это все хитро устроено.
Палашку, двоюродную, было, конечно, жаль, но что значило ее горькое горе, ежели своя радость и свой восторг палили огнем…
Минута прошла, вторая. Беседа шумела. Голоса девок заслоняли зыринскую гармонь. «Неужто сделает головешку, не придет?» Головешка — это когда отказывают и не идут ко столбу… Ему показалось, что это она, Тоня, спела в избе частушку:
Почему же она не идет? Матрос Василий Пачин весь горел от стыда, когда наконец послышался шорох. Девичья рука откинула занавеску. Он зажег спичку, глаза Тони блеснули так не по-здешнему, так лукаво и жарко, что он позабыл все на свете. Спичечный огонь был словно погашен девичьим взглядом.
— Ой! Где скамеечка-то? — громко проговорила девка.
— Вот, вот…
Он хотел вновь поздороваться, назвать ее по имени-отчеству, как это положено у столба. И ничего не сказал. Ах, дурак, не спросил у двоюродной отчества… Говорить, говорить же надо! Язык у матроса словно присох. Тоня выручила его из беды, заговорила сама:
— Давно ли приехал-то, Василей Данилович?
— Да третий день всего.
И тут разговор пошел у них сам по себе, без надсады и понукания, без тех обычных глупых вопросов и глупых ответов, которыми пользуются у столба в первую встречу.
Они сидели, лишь слегка, плечами касаясь друг дружки.
Матрос Пачин, ликуя и напрягаясь от счастья, рассказывал ей о своей службе, спрашивал о знакомых, вспоминал праздники. Тоня отвечала ему вслух, тоже говорила и говорила, пока оба не почуяли нужный срок.
Теперь уже ему надо было уйти, а ей остаться. Он должен был позвать к столбу того, кого она назовет, ему так не хотелось покидать ее, так славно и так радостно было, так ровно тукало его счастливое сердце, что он осмелился взять ее за руку и в темноте приблизить свои губы к ее горячему маленькому ушку:
— Тебя кто провожает?
Она промолчала. Матрос Василий Пачин не помнил себя от восторга. Не выпуская ее руку, он тихо проговорил:
— Согласна ли, Антонина, вместе гулять? У меня никого нет. Не было и до службы, знаешь сама. А на службе тем более нет! Любить буду, как только могу…
Она, как ему показалось, вся замерла, затихла. Волнение его все прибывало. Не сдержавшись, он взял ее за маленькие крепкие плечи.
— Ой, Василей Данилович, нет. — Тоня освободила плечи от его рук и заплакала. — Занятая ведь я… Нету моего согласия…
— Ну? — его словно окатили холодной водой. Он враз отстранился от девки и встал:
— А кто? С кем? Кого ко столбу?
— Кого надо, того нету… — сказала она спокойно. — А чтобы столбушку не нарушать, позови хоть Акима Дымова.
— Он что… из-за тебя в Шибаниху ходит?
— Нет, не из-за меня. А из-за кого, спроси у него сам…
Мир сразу поблек и переменился. Он оставил Тоню в темноте на скамеечке и потерянный, оглушенный вышел на свет. В избе было тесно, пришли гулять из других деревень. Василий нашел Акимка Дымова, послал его ко столбушке.
— Не уходи без меня, я скоро, — шепнул на ходу Акимко. — А то тут некоторые завыплясывали…
Через две минуты Тоня вышла от столба, она отослала туда белокосую девку из деревни Залесной.
Василий Пачин еще дважды ходил ко столбу, его звали и звали, но теперь все эти вызовы казались ему ненужными, неинтересными. Что-то рвалось в нем на мелкие части. Душа холодела, хотя сердце не унималось. Хотелось драться…
Несколько раз выходил он на улицу, глядел на заметенную снегом загородку, слушал притихшие шибановские дома, собачью брехню и мычанье новорожденных колхозных телят на каком-то подворье. А бывать ли еще в этих домах? Все газеты сулят войну.
Метет по Шибанихе снег, метет без сна и без устали. Палашка ушла домой, велела приходить ночевать к ним, поскольку брата Павла дома нет.
«Нет… Где брат? Ведь мужики, когда ехал с ними, говорили, что Павел уехал домой раньше их…»