не во всем их переиначила, верно? Предполагается, что Господь наделен чувством юмора. Когда человек хохмит, умирая в муках, это говорит о сильной и смелой, хотя и полной скепсиса душе. Что за женщина ваша сестра?
— Тучная. Крупная.
— Понятно. Толстая женщина. Колода с двумя глазами, как говаривали прежде. Следила за счастливицами. Как зверь из клетки, по всей вероятности. Отгороженная от всех. Плотской алчбой и отчаянием. При толстых детях взрослые порой ведут себя так, будто они одни. Вот отчего у этих душ- уродцев странные судьбы. Перед ними люди предстают такими, как ни перед кем другим. У них мрачный взгляд на человечество.
Айзек относился к ребе с почтением. С пиететом, думал доктор Браун. И тем не менее ребе, по всей вероятности, был для него недостаточно старозаветен, пусть он и при шляпе, при бороде и в габардине. Его манера говорить, держаться, грузность, осанистость, умение спокойно и здраво судить обо всем, присущее нравственно одаренным евреям, были из прежних времен. Казалось бы, чего еще надо. Но при всем том было в нем и что-то чуждое. Иначе говоря, современное. Там-сям в нем проглядывал студент-точник, биохимик с юга Франции, из Монпелье. По-английски он, вероятно, говорит с французским акцентом, тогда как брат Айзек говорит, как любой другой житель Олбани. А вот на идише у них одинаковый выговор — вынесенный из Белоруссии. Из-под Минска. Из припятских болот, подумал доктор Браун. А потом мысль его вернулась к скопе на коричневато-меловом платане у реки Мохок. Да. Пожалуй, что так. Среди этих новоявленных пташек, зябликов, дроздов затесался братец Айзек, и тогда как они всего-навсего распускали хвосты, он расправлял крылья. Тип, куда более укорененный в истории. Огненный карий глаз, крутые желваки, перекатывающиеся под кожей. Даже шрам и тот был дорог доктору Брауну. Этого человека он знал. Вернее, знал когда-то, и оттого и сокрушался. Потому что эти люди умерли. Напрасная любовь.
— Вам по средствам заплатить такую сумму? — спросил ребе.
А когда Айзек помедлил с ответом, сказал:
— Я не спрашиваю, сколько у вас денег. Меня это не касается. Могли бы вы дать ей двадцать тысяч, вот в чем вопрос?
Айзек — чего ему это стоило! — сказал:
— Если иначе нельзя.
— Это не сильно уменьшит ваше состояние?
— Нет.
— В таком случае, почему бы вам не заплатить?
— Вы считаете, я должен заплатить?
— Решить, отдать ли такие огромные деньги, можете только вы. Однако же тогда вы отдали — пошли на риск, — доверили тому человеку, тому гою.
— Илкингтону? Так то же был деловой риск. При чем тут Тина? Значит, вы считаете, мне следует отдать эти деньги?
— Уступите. Я бы сказал: если судить о сестре по брату, у вас нет выхода.
И тогда Айзек поблагодарил ребе и за то, что тот уделил ему время, и за совет. Вышел на залитую солнцем, провонявшую нечистотами улицу. Многоквартирные дома в унылой штукатурке, кривые ряды просевших зданий в наслоениях грязи — можно подумать, их сложили не из кирпича, а из сношенных башмаков. Взгляд подрядчика. В воздухе витал сильный запах сахара и поджаренных зерен кофе, но в сырости под гигантским раздолбанным машинами мостом летний воздух долго не застаивался. Айзек поискал глазами вход в метро, вместо этого на глаза ему попалась желтая машина с желтым огоньком на крыше. Он сказал было таксисту: «К Центральному вокзалу», но на первом же углу передумал и велел: «Везите меня на аэровокзал на Вест-Сайде». Скорого поезда на Олбани до вечера не было. Слоняться по 42-й улице он не мог. Во всяком случае, не сегодня. Он, похоже, давно уже понял, что деньги придется отдать. И к ребе поехал, чтобы укрепиться в своем решении. Прежние законы и мудрость на его стороне. Все так, но Тина на смертном одре сделала сильный ход — против него не попрешь. Никто не поставит ему в вину, если он не уступит ей. Тем не менее сам он будет ощущать, что оказался не на высоте. Будет ли он жить в мире с самим собой? Ведь сейчас такие суммы он добывал легче легкого. Покупая и продавая земельные участки в городе. Потребуй Тина пятьдесят тысяч долларов, она тем самым дала бы ему понять, что он ее никогда не увидит. А двадцать тысяч — верный выбор. И ребе ничем не мог тут помочь. Все зависело от него и ни от кого другого.
Приняв решение капитулировать, Айзек стал невероятно бесшабашным. Ему никогда не доводилось подниматься в воздух. А что, если сейчас самое время полететь? Он прожил достаточно — и не только он. Во всяком случае, пока машина медленно прокладывала себе дорогу по 23-й улице сквозь толпы спешащих на обед одетых по-летнему горожан, создавалось впечатление, что людей и так слишком много.
В автобусе по дороге в аэропорт он открыл перешедшую ему от отца книгу псалмов. Черные ивритские буквы ощерились на него — рты разинуты, языки пламенные, но немотствующие, то свешены вниз, то задраны наверх. Он попытался — через силу — читать. Никакого толку. Туннель, болота, остовы машин, потроха станков, свалки, чайки — увиденный беглым взглядом Ньюарк, мреющий в знойном летнем воздухе, всецело приковывал его внимание. Можно подумать он не Айзек Браун, а фотограф. Потом, когда в самолете, яростно стремящемся оторваться от земли, преодолеть ее притяжение и не только его, он увидел, как земля убегает назад, как самолет отделяется от взлетно-посадочной полосы, он сказал себе, и слова отчетливо прозвучали в нем: «Шма Исроэл», Слушай, Израиль, Господь Бог наш, един есть! [20] Справа гигантский Нью-Йорк клонился к морю, и самолет, рывком убрав шасси, повернул к реке. Гудзону, зеленому среди зелени, волнуемому приливом и ветром. Айзек перевел дух, но ремней не отстегнул. Плывя над дивными мостами, над облаками по воздушному океану, как никогда понимаешь, что ты отнюдь не ангел.
Перелет длился недолго. Из аэропорта Олбани Айзек позвонил в свой банк. Сказал Спинуоллу — тот вел его дела, — что ему нужно получить двадцать тысяч наличными.
— Нет проблем, — сказал Спинуолл. — Деньги есть.
Айзек объяснил доктору Брауну:
— Сберегательные книжки на предъявителя, счета я храню в ячейке сейфа.
Скорее всего, личные счета по десять тысяч долларов каждый, защищенные государственной страховкой вкладов. У него небось их целые пачки.
Айзек миновал круглый вход в хранилище — гигантскую, с хитрым запором дверь, выпуклую, как надвигающийся на космонавтов лик Луны. Такси ждало, пока он забирал деньги, и с набитым деньгами портфелем он поехал в больницу. Ну а потом больница — обреченная плоть и тоскливое разложение, запах лекарств, яркие пятна цветов, жеваная одежда. В большом грузовом лифте — в него вмещались кровати, аппараты искусственной вентиляции легких, лабораторные приборы — взгляд его приковала молчаливая красавица негритянка, задремавшая у пульта, пока они медленно поднимались из холла в бельэтаж, из бельэтажа на второй этаж. Они были одни в лифте, и, так как лифт еле полз, он обнаружил, что оглядывает ее крепкие стройные ноги, грудь, золотую оправу и поблескивающие стекла очков, чувственную выпуклость горла прямо под подбородком, невольно любуется ими, пока лифт медленно везет его к смертному одру сестры.
Когда двери открылись, у лифта стоял Мэтт.
— Айзек!
— Как она?
— Очень плоха.
— Как бы то ни было, я здесь, и деньги при мне.
Мэтт в замешательстве отводил от него глаза. Похоже, был испуган. Тина всегда имела огромную власть над Мэттом. Хоть он и был тремя-четырьмя годами старше ее. Айзек отчасти понимал, отчего Мэтту не по себе, и сказал:
— Да ладно, Мэтт, раз надо заплатить, я заплачу. Сколько она просит.
— Возможно, она уже и не поймет.
— Возьми деньги. Скажи ей, я здесь. Мэтт, я хочу видеть мою сестру.
Не в силах поднять глаза на Айзека, Мэтт взял портфель и прошел к Тине. Айзек отодвинулся от двери палаты, даже в щель не заглянул. Стоять на месте он не мог — расхаживал по коридору, сцепив руки за