жестоко звучит и ты не поверишь, но они больше на людей похожи, когда дерутся. Вообще, все как в кино. Он угрызается, она прощает его, потому что любит и тэ дэ. Получили большое удовольствие. Я мирил. А теперь она говорит, что сама повезет эту его песню в Нью-Йорк. Заранее, видимо, себе представила, как стоит на Тин-Пэн, вся в слезах…
— Ну не выдумывай.
— Прямо! Не выдумывай. Ты себе не представляешь этот тип. Сейчас я тебе опишу. Ночью она прячется у издателя в кладовке и утром преподносит сюрприз самому мистеру Снайт-Хокинсу. «Что вы тут делаете?» — «Ах, сэр, ради меня, выслушайте эту вещь. Ее написал мой муж». Он сурово отказывает, она бросается к его ногам, он бормочет: «Ну-ну, моя девочка». Неплохой человек, понимаешь. «И не только ради меня, но ради демократии и…» Он раскисает: «Зачем же лежать на полу, моя дорогая. Вот, садитесь в кресло. Я дам это просмотреть мистеру Трубчевскому (партитуру то есть)». Нет, погоди. (Я попытался вставить слово.) Трубчевский играет. Снайт-Хокинс хмурится, оглаживает бороду. Выражение лица меняется. Трубчевский в полном восторге. Хором поют: «Протянем через океан…» и тэ дэ. Трубчевский — глаза сверкают — кричит: «Ваш муж гений, мадам, форменный гений!» Снайт-Хокинс: «Зачем же плакать, моя дорогая». — «Ах, сэр, вы не можете понять. Пройти через такие муки, водить такси, работать над музыкой ночами». И тут они оба расчувствуются. Понял? Такая вот картинка. И она, конечно, поедет. Выброшенные деньги. Но он иначе не успокоится.
— Жаль.
— Почему это жаль. Плевать. Но только подумать, что вообще было бы с человечеством, если б сбылись их мечты.
«А твои?» — подмывает меня вставить.
И так целый божий день. Он увязался за мною к нам, торчал до пяти, не закрывал рот ни на минуту, так накурил, что пришлось потом проветривать комнату. Я устал, как будто весь день предавался вместе со Стайдлером мерзкому разгулу. Айве я ничего не стал говорить. Она его и так не любит.
По-прежнему ни плодов, ни цветов. Лень даже нос высунуть. Но я же знаю — я не ленивый. Чистый обман зрения. Вовсе мы не ленивы. Просто от вечных разочарований делаем из гордости вид, что нам на все плевать.
Правильно египтяне произвели в божественный статус кошку. Уж они-то знали, что только кошачий глаз может проникнуть во тьму души человеческой.
По газетным данным, с прошлого лета в Иллинойсе не мобилизовали ни одного женатого. Но сейчас с пополнением туго, так что женатых без иждивенцев скоро будут брать. Стайдлер спрашивал, как я пользуюсь своей свободой. Ответил, что занимаюсь самоусовершенствованием, чтоб стать достойным членом армии, а не винтиком. Он счел мой ответ невероятно остроумным. Вообще меня держит за присяжного остряка, ржет над каждым моим словом. Чем я серьезней, тем он громче заливается.
Он, оказывается, прожил три месяца в городской больнице, в помещении для практикантов. Врачи ничего не знали. Один приятель, Шейлер, студент-практикант, жил там и взял его к себе, остальные его прикрывали. Ел в больничной столовке, белье стирали в больничной прачечной. На карманные расходы подрабатывал картами; были разные выдачи; обхохочешься; его представляли пациентам как специалиста; он давал рекомендации. Студенты его обожали; отрадное время. В комнате Шейлера до утра толокся народ. Перед отъездом в Калифорнию ему прямо в больнице устроили отвальную. Но, между прочим, все это, наверно, правда. Стайдлер приукрашивает, но он не врет.
Часок с Духом Противоречия.
— Ну как, потреплемся, Джозеф?
— С удовольствием.
— Устроимся поуютней.
— Тут не очень устроишься.
— Все отлично. Обожаю мелкие неприятности.
— Ты не испытаешь в них недостатка.
— Обо мне можешь не беспокоиться. Это ты что-то мнешься.
— Да, честно говоря, хоть я рад и все такое, я не знаю, как тебя, собственно, определить.
— В смысле имени?
— Ну, это не важно.
— Вот именно. Я значусь под несколькими.
— Например?
— О… «Но с другой стороны» или «Tu As Raison Aussi» (Ты тоже прав). Главное, всегда знаю, кто я такой. Вот что важно.
— Завидная позиция.
— Я сам часто так думаю.
— Съешь апельсинчик.
— О, спасибо, не стоит.
— Ну, один-то возьми.
— Они теперь дорогие.
— Ну, доставь мне удовольствие.
— Ну, разве что…
— А я к тебе привязался, знаешь. Ты мне нравишься.
— Съедим его пополам.
— Давай.
— Так, значит, я тебе нравлюсь, Джозеф?
— Ода.
— Это лестно.
— Нет, серьезно. Я тебя очень ценю.
— Это тебе недолго: полюбить, невзлюбить?
— Я стараюсь быть объективным.
— Да, знаю.
— Это что, плохо?
— Что? Руководствоваться разумом?
— Тебе угодно, чтоб я отдавался неразумию?
— Ничего мне не угодно. Просто я предлагаю…
— Чувства?
— Они есть у тебя, Джозеф.
— И еще инстинкты.
— Инстинкты тоже.
— Слыхали-слыхали. Вижу, к чему ты клонишь.
— К чему?
— К тому, что не в слабых силах человеческих противостоять Непостижимому. Наша природа, природа нашего разума слишком слаба, и мы можем рассчитывать только на сердце.
— Что ты мелешь, Джозеф? Ничего я этого не говорил.
— Зато подумал. Разум должен себя победить. Но тогда зачем он нам сдался, этот разум? Чтоб постичь благодать бессмысленности? Довольно жидкий аргумент.
— Зря ты на меня окрысился. Могу тебя поздравить с изящным умозаключением, только ты попал пальцем в небо. Конечно, тебе туго пришлось.
— И приходится.
— Вот именно.
— И дальше будет не легче.
— Конечно. Ты должен быть к этому готов.