«чижик».
— Я надеялся, у нас получится поговорить об этом, — сказал Асфалтер.
— Не казнись, Лук, и не возводи крамолу на свои чувства. Ты добрая душа, я знаю, у тебя ранимое сердце. И ты доверяешь жизни. А жизнь учит отыскивать истину в гротескных сочетаниях. И еще жизнь остерегает тебя искать утешения, если ты дорожишь интеллектуальным достоинством. По этой теории, истина дается в наказание, и принимать ее должно, как полагается мужчине. Истина будет терзать твою душу, говорит теория, поскольку ты, жалкий человече, склонен лгать и жить по лжи. Так вот, если в твоей душе что-то жаждет обнаружиться, то от этих людей ты ничего не узнаешь на сей счет. Надо ли мысленно ложиться в гроб и проделывать все эти упражнения со смертью? Если мысль отправляется вглубь, она выводит к смерти — это как закон. Современные философы жаждут возродить древний страх смерти. Новомодное отношение к жизни как к пустяку, не стоящему ничьих страданий, угрожает самому существу цивилизации. И ни при чем здесь страх и другие подобные слова… Хотя — что остается думающим людям и гуманистам, как не отвоевывать нужные слова? Возьми меня, к примеру. Кому и куда я только не писал письма. Сорил словами, заговаривал жизни зубы. Может, вообще хотел загнать ее в слова, навязать совесть Маделин и Герсбаху. Вот и нужное слово. Похоже, я стараюсь натягивать такие струны, без которых люди не заслуживают называться людьми. Если они не страдают, они для меня за гранью. И я усеял мир письмами, чтобы не дать им ускользнуть. Они нужны мне в человеческом виде. Я для этого выстраиваю целый ряд обстоятельств и сую людей в самую середку. Я всю душу вкладываю в эти свои построения, но кубики — они и есть кубики.
— Тебе хорошо — у тебя люди. А что я предъявлю — Рокко?
— Так давай держаться чего-то надежного. Я убежден, что только чувство братства делает людей человеками. Именно в этом пункте я грешен перед Богом, который дал мне человеческое назначение.
«Человек живет не наедине с собой, но заедино с братом своим… Все узрим Предвечного, и любовь и радость умножатся». Когда проповедники страха говорят, что другие люди только отвлекают тебя от метафизической свободы, ты должен повернуться спиной к этим проповедникам. Правильно и необходимо одно: чтобы мы занимались другими людьми, а они — нами. Без этой нужной занятости ты не боишься смерти, а культивируешь ее. Если же сознание неотчетливо представляет себе, для чего жить, для чего умирать, — оно способно только казниться и глумиться над собой. Тебе помогают в этом Рокко и Тина Зоколи, мне — мои несвоевременные письма… Что-то голова кружится. Куда я дел «Катти Сарк»? Надо бы глотнуть.
— Надо укладываться спать. Того гляди свалишься.
— Я совсем неплохо себя чувствую, — сказал Герцог.
— Вообще-то мне кое-что надо сделать. Ложись. Я не кончил проверять задания.
— Пожалуй, я выхожу из игры. Уж очень хороша постель.
— Я тебя подниму попозже. У тебя масса времени, — сказал Асфалтер. — Спокойной ночи, Мозес.
Они пожали друг другу руки.
Наконец, он обнял свою дочь, а та сжала ручонками его лицо и поцеловала. Изнемогая от желания ощущать ее, вдохнуть детский запах, заглянуть в лицо, в темные глаза, погладить волосы, кожу под платьицем, он стиснул в объятьях ее косточки, бормоча:
— Джуни, лапочка, как я соскучился. — Надрывное у него счастье. И со всей невинностью и детскостью, в порыве чистой девчоночьей влюбленности она поцеловала в губы своего замученного, облапошенного, микробного отца.
Асфалтер рядом улыбался с выражением некоторой неловкости, потея лысым черепом, парясь в пестрой бороде. Они стояли на длинном сером марше перед Музеем науки в Джексон-парке. Выгрузившаяся из автобусов ребятня шла черными и белыми косяками под учительской и родительской опекой. Сверкая на солнце, стеклянные двери в бронзовой гарнитуре ходили взад и вперед, и, торопясь, входили и выходили эти человечки, пахнущие молоком и писками, безоблачные головушки всех форм и цветов, надежда завтрашнего мира, в глазах размягченного Герцога, добро и зло, грядущие в него.
— Лапочка Джун. Папа соскучился.
— Папуля!
— Представляешь, Лук, — с жаром заговорил Герцог, сияя мучительно перекошенным лицом, — Сандор Химмельштайн уверял, что ребенок меня забудет. Он судил по своему приплоду, по своим хомячкам и морским свинкам.
— Герцоги сделаны из более благородной глины? — Асфалтер сказал это в форме вопроса. Но сказано было уступчиво, с добрым чувством. — Я подойду на это самое место в четыре часа, — сказал он.
— Всего три с половиной часа? Она для чего ее, собственно, выпустила? Ладно, не буду. Мне не нужны конфликты. Есть еще завтрашний день.
Одна заряженная мыслью частица, набухая и смещаясь подобием затянувшегося апарта (Мучительно больно упускать дочку. Пополнит число похотливых ослиц? Либо печальных красавиц вроде Сары Герцог, обреченной рождать детей, не ведающих ее души — ни Бога ее души? Или человечество выйдет на новую дорогу, оставляя его тип — дай-то Бог! — в прошлом? Как-то после лекции в Нью-Йорке один молодой служащий, порывисто приблизившись, сказал ему: — Профессор, искусство — евреям! — Он стоял перед ним стройный, светлый, возбужденный, и в ответ Герцог только кивнул и сказал: — Раньше говорили — ростовщичество), отторглась, знакомо разбередив душу.
Вот вам новый реализм, подумал он. — Спасибо тебе, Лук. Я буду здесь в четыре. И пожалуйста, не носись с собой как курица с яйцом. Посмотреть, как вылупляются цыплята, и вел в музей свою дочку Мозес.
— Марко прислал тебе открытку, дочка?
— Да. Из лагеря.
— А ты знаешь, кто такой — Марко?
— Мой старший брат.
Как она там ни сходит с ума, Маделин, но против Герцогов она девочку не настраивает.
— Ты в шахту спускалась здесь, в музее?
— Страшно там.
— Цыпляток хочешь посмотреть?
— Я уже видела.
— Еще раз посмотреть не хочешь?
— Хочу. Мне нравится. Дядя Вэл показывал мне в прошлый раз.
— Я знаю дядю Вэла?
— Ой, папка! Ты дразнишься. — Она прыснула и обняла его за шею.
— Он — кто?
— Он мой отчим. Сам знаешь.
— Это мама так говорит?
— Он отчим.
— Это он запирал тебя в машине?
— Да.
— И что ты делала?
— Плакала. Только немного.
— А ты любишь дядю Вэла?
— Люблю, он смешной. Он делает рожицы. Ты умеешь делать хорошие рожицы?
— Иногда, — сказал он. — Я слишком себя уважаю, чтобы делать хорошие рожицы.
— Зато у тебя истории лучше.
— Надеюсь, что да, родная.
— Как про звездного мальчика.
Смотрите, она помнит его отборные враки. Герцог кивнул, изумляясь и гордясь ею, благодарный.
— У которого все лицо усеяно веснушками?
— Вроде звездного неба.
— Каждая веснушка была как звезда, и было их полный набор: Большая Медведица и Малая, Орион,