показаний от Ванды или Зинки у него тоже нет. (Вспоминая сейчас в стоявшем поезде ту протестующую горячность, с какой он предлагал свои объяснения, оставалось только рассмеяться. Но по лицу скользнула лишь слабая улыбка.) Какие же они все проходимки — Маделин, Зелда… другие тоже. Некоторым вообще наплевать, что довели мужика до ручки. Послушать Зелду, так девица вправе требовать от мужа еженощного удовлетворения, предосторожностей, денег, страховки, мехов, драгоценностей, прислуги, драпировок, платьев, шляп, ночных клубов, загородных клубов, автомобилей, театров.
— Мужчина не удовлетворит женщину, если она его не хочет.
— Вот ты сам и ответил на свой вопрос.
Мозес было заговорил, но спохватился, что снова сбивается на глупейшие оправдания. Побледнев, он плотно сжал губы. Он чудовищно страдал. Ему было до такой степени скверно, что похвастаться, как бывало, выдержкой он бы сейчас не смог. Он молчал, внизу шумела сушилка.
— Мозес, — сказала Зелда, — я хочу быть уверена в одном.
— То есть?
— В наших отношениях. — Не отвлекаясь на крашеные веки, он теперь смотрел ей прямо в глаза, в ясные карие глаза. У нее мягко напряглись ноздри. Ее лицо могло быть очень располагающим.
— Что мы по-прежнему друзья, — сказала она.
— Мм… — сказал Мозес. — Я люблю Германа. Тебя.
— Я в самом деле твой друг. И я всегда говорю правду.
Глядя на свое отражение в окне, он отчетливо слышал свои тогдашние слова: — Я думаю, ты искренний человек.
— Ты веришь мне?
— Конечно, хотел бы верить.
— Ты должен мне верить. Я душой за тебя болею. Глаз не спускаю с Джун.
— Вот за это спасибо.
— Хотя Маделин хорошая мать. Тебе не о чем тревожиться. Мужчин она близко к себе не подпускает. Они ей постоянно названивают, не дают проходу. Еще бы: красавица и вообще исключительная личность, яркая. Ты бы удивился, кто стал обрывать ее телефон в Гайд-Парке, когда узнали про развод.
— Мои добрые друзья, разумеется.
— Будь она, прости господи, вертихвосткой, ей было бы из кого выбирать. Но не тебе говорить, какой она серьезный человек. И потом, такие люди, как Мозес Герцог, тоже, знаете, на земле не валяются. Твоему обаянию и уму трудновато найти замену. В общем, она все время дома. Все передумывает заново, всю свою жизнь. И никого с ней нет. Ты знаешь: мне можно верить.
Если ты видела во мне опасность, то, конечно, ты была обязана лгать. Сознаю, что я отвратно выглядел: распухшее лицо, красные дикие глаза. Вообще говоря, серьезная штука — женский обман. Мрачные восторги вероломства. Заговорщицкие интриги секса. На чем и выезжают. Я видел, как ты выбивала из Германа второй автомобиль, знаю твою повадку. Ты боялась, что я могу убить Мади и Валентайна. Но ведь когда я все узнал, почему, спрашивается, я не пошел в ломбард и не купил пистолет? Или того проще: после отца остался револьвер, он и сейчас в его столе. Но я не криминальный тип, во мне этого нет, и если я кому и страшен, то только самому себе. Я знаю, Зелда, тебе доставило колоссальное удовольствие, ты радовалась за двоих, когда от полноты души лгала мне.
Поезд как-то сразу отошел от платформы и вошел в туннель. Лишившись света, Герцог придержал перо. Нудно тянулись сочившиеся влагой стены. В пыльных нишах светили лампочки. Отсутствующим богам. После долгого подъема поезд вырвался к слепящему свету и покатил по насыпи над трущобами верхней Парк авеню. На восточной 90-й с чем-то улице, у хлещущей колонки, с визгом скакала малышня в облипших штанишках. Теперь за окном возник тяжелый, темный, жаркий, испанский Гарлем, а далеко справа обозначился Куинс, густо заполненная кирпичная хартия, прикрытая атмосферной пленкой.
Герцог писал: Никогда не пойму, чего хотят женщины. Чего они хотят? Они едят зеленый салат и запивают кровью.
Над Лонгайлендским проливом прояснело. Воздух совсем расчистился. Ровная гладь нежно-голубой воды, сверкающая трава, усеянная полевыми цветами, среди камней густо растет мирт, цветет земляника.
Теперь я вполне знаю смешную, грязную, патологическую правду Маделин. Есть о чем задуматься. Тут он поставил точку.
Не сбавляя скорости, Герцог проскочил стрелку и погнал письмо к старому чикагскому другу Лукасу Асфалтеру, университетскому зоологу.
Что на тебя нашло? Я часто заглядываю в колонку «Интересные люди», но никак не думал встретить там своих друзей. Теперь вообрази мое удивление, когда я увидел в «Пост» твое имя. Ты не сошел ли с ума? Я знаю, что ты обожал свою обезьяну, и жалею, что она умерла. Но зачем же было делать Рокко искусственное дыхание «рот в рот», тем более что он умер от туберкулеза и наверняка кишел микробами? Асфалтер был патологически привязан к своим животным. Герцог подозревал, что он склонен наделять их человеческими свойствами. Совсем не была забавным существом эта его макака по имени Рокко: упрямая и капризная тварь тусклого окраса, пасмурным видом напоминавшая еврейского дядюшку. Но если он угасал от чахотки, ему, конечно, не полагалось иметь жизнерадостный вид. Оптимист и лопух в практических вопросах, Асфалтер, без научной степени подвизавшийся сбоку академического поприща, занимался сравнительной анатомией. Он ходил в ботинках на толстой каучуковой подошве и замызганной спецовке; вдобавок облысел, бедняга, поувял. Потеряв в одночасье волосы, он остался с чубчиком, и сразу выдались вперед красивые глаза под сводчатыми бровями и чащобно потемнели ноздри. Надеюсь, он не наглотался бацилл от Рокко. Говорят, набирает силу какой-то новый гибельный штамм, туберкулез возвращается. В свои сорок пять лет Асфалтер оставался холостяком. Его отец когда-то держал ночлежку на Мадисонстрит. В юности Мозес часто заходил к ним. И хотя лет десять — если не все пятнадцать — Мозес не поддерживал с Асфалтером близких отношений, они вдруг обнаружили у себя массу общего. От Асфалтера, кстати, Герцог и узнал, на что способна Маделин и какую роль в его жизни сыграл Герсбах.
— Страшно неприятно говорить тебе, Мозес, — сказал ему у себя на работе Асфалтер, — но ты связался с законченными психопатами.
Это было на третий день после того мартовского бурана. Кто бы. сказал, что тут вовсю бушевала зима. Подвальные окна были распахнуты во внутренний двор. Ожили черные от сажи тополя, вышелушив красные сережки. Они заполнили собой и своим благоуханием весь серый дворик, открытый только небу. В соломенном кресле сидел Рокко с больными, потухшими глазами, забуревший, как припущенный лук.
— Я не могу допустить, чтобы ты сломал себе шею, — сказал Асфалтер. — Лучше скажу… Тут у нас есть лаборантка, она сидит с твоей дочкой, так она мне много чего рассказала про твою жену.
— Что конкретно?
— Про нее и Валентайна Герсбаха. Он там днюет и ночует, на Харпер авеню.
— Правильно. Я знаю. Он единственный, на кого можно положиться в нашей ситуации. Я ему доверяю. Он показал себя настоящим другом.
— Да знаю я это, знаю, — сказал Асфалтер. На его бледном круглом лице проступили веснушки, большие, темные с поволокой глаза глянули с горестной задумчивостью. — Все знаю. Валентайн безусловно украсил жизнь в Гайд-парке, какая еще там оставалась. Удивительно, как мы без него обходились раньше. Сколько от него тепла, шума — и шотландцев с японцами славно изобразит, и голосом погрохочет. Любой разговор забьет. Кипит человек жизнью! Да, этого хоть отбавляй. И раз ты сам привел его, все считают его твоим закадычным другом. Он первый об этом говорит. А сам…
— Что сам?
Асфалтер выдержанно спросил: — Ты что, не знаешь? — У него отлила от лица кровь.
— Что я должен знать?
— Я считал само собой разумеющимся, что при твоем уме — таком незаурядном — ты что-то знал. Или догадывался.
Какой-то ужас готов был обрушиться на него. Герцог призвал на помощь мужество.
— Ты о Маделин? Я понимаю, иногда… молодая все-таки женщина… она конечно…
— Нет, — сказал Асфалтер. — Не иногда. — И выложил: — Всегда.
— Кто! — сказал Герцог. Кровь кинулась ему в голову и разом схлынула. — Герсбах?