которые боролись под Москвой с такой отвагой? Ответим им теперь: это советские люди, защищающие свою Родину!
Выдержав паузу, я приказал:
— Рахимов, ведите батальон.
Мы двинулись, выбрались из города.
Должен сознаться: я был недоволен своей речью. Язык произнес привычные, стертые слова: советские люди и так далее… А что это такое? Разве советский человек не такой же, как и все иные?
Я рассердился на себя. Зачем было пользоваться избитыми фразами, повторять наскучившие общие места? Неужели не мог найти собственных, выношенных, задушевных слов?
Кто-то ко мне подошел, зашагал рядом с Лысанкой. А, верзила Заев…
— Крепко сказали, товарищ комбат, — пробурчал он. — Здорово! До нутра дошло!
Заев никогда мне не льстил. Лесть была чужда его натуре. Что же дошло в моей речи до нутра? Какая же большая правда, тронувшая душу Заева, душу солдата, заключена в этих примелькавшихся словах: советские люди, советский человек?
Роты шагали по проселку, меся грязь. Позади, выделенные заревом, чернели купола церквей, башни колоколен. Вскоре их затянула мгла.
Усилился ветер. Но дождь стал утихать. Утихла и пальба. Не слышалось ни близко, ни вдали даже одиночных винтовочных выстрелов. Казалось, все замерло под Волоколамском.
Однако мы, идущие сейчас в неизвестность, в темноту, мы знаем: впереди линия обороны прорвана; сбегающиеся с севера к Волоколамску проселки, по одному из которых мы шагаем, уже не прикрыты нашими войсками; где-то во мгле перед нами противник.
Лысанка легко, точно не по вязкой грязи, шла подо мной сбоку колонны. Задумавшись, я грузно сидел в седле. И вдруг услышал позади топот коней. На миг топот смолк. Донесся торопливый вопрос:
— Где командир батальона?
И чей-то ответ:
— Впереди.
Минуту спустя меня нагнал майор из штаба дивизии в сопровождении двух бойцов.
— Фу-ты… Далеконько вы ушли, — обратился он ко мне. — Придется поворачивать. Привез вам, товарищ старший лейтенант, новый приказ. Командуйте батальону: стой!
— В чем дело! Почему?
Отъехав вместе со мной в сторону, майор объяснил: удалось наконец восстановить связь со штабом полка, на участке которого прорвались немцы. Мой батальон по приказу генерала поступает в оперативное подчинение командиру этого полка, подполковнику Хрымову. Мне приказано изменить маршрут батальона, идти не в Иванково, а в Тимково. Задача: занять Тимково, Тимковскую гору и держаться там.
Я спросил:
— А почему так, товарищ майор?
— Не знаю… Мое дело передать вам приказание.
— Вы сами говорили с Хрымовым?
— Нет. Говорил начальник штаба.
— Могли бы у него спросить.
Майор был задет.
— Не имею обыкновения задавать вопросы старшим начальникам.
Я не сдержался:
— Напрасно.
И, четко козырнув майору, крикнул:
— Синченко!..
— Я, товарищ комбат!
— Передай Рахимову: остановить батальон!
Обернувшись к майору, я вновь козырнул:
— До свидания, товарищ майор.
Он сухо ответил:
— До свидания… Поворачивайте скорее.
Приказав сделать привал, я вызвал к себе командиров.
Солдаты присели у дороги на мокрую, побитую заморозками траву. Жадно закурили, пряча огоньки самокруток. Заметно похолодало. Снова припустил мелкий, будто сеющийся сквозь сито, дождь. Эту изморось подхватывал, хлестал ею по шинелям, по плащ-палаткам, по ушанкам злой северный ветер.
Рахимов опять, как и на улице Волоколамска, навел луч карманного фонарика на прямоугольник карты, просвечивающий сквозь прозрачную крышку планшета. Я сообщил командирам о новом приказе: повернуть на Тимково, занять эту деревню, удерживать Тимковскую гору, господствующую, как показывала карта, над Волоколамском. Объяснив задачу, я приказал:
— Рахимов, дай Бозжанову коня. Бозжанов, гони к Филимонову, передай, чтобы возвращался.
Кажется, я уже говорил, что Бозжанов, как и многие мои сородичи-казахи, любил верховую езду. Не часто ему выпадал на войне случай вдеть ногу в стремя, натянуть повод. Поэтому даже теперь, в эту тревожную минуту, он доволен поручением. Его молодое, широкое, обрызганное дождем лицо серьезно. Но ответ весел, быстр:
— Слушаюсь, товарищ комбат!
Тон Бозжанова вызывает улыбки. В отсветах фонарика я вижу: улыбается Дордия, зябко втянувший под дождем голову в плечи, улыбается сдержанный Рахимов. Я велю:
— Выполняй!
Откозырнув, Бозжанов поворачивается, шагает во тьму. Вот уже видна только его спина — надежная, немного наклоненная вперед, будто тоже, как и весь он, устремленная к цели. «Стрела!» — приходит на ум нужное слово. Я продолжаю распоряжаться:
— Панюков!
Командир первой роты Панюков — тот, что за нашим прерванным, несостоявшимся обедом возгласил тост за дружбу, — делает шаг вперед, четко, каблук к каблуку, несмотря на грязь, приставляет ногу. Поясной ремень туго стягивает хорошо пригнанную, сейчас мокрую шинель. Багровый полусвет, отблеск далекого пожарища, смутно озаряет его худощавое лицо.
— Панюков! — говорю я. — Корми людей. Через пятнадцать минут выступай как головная походная застава. Займи Тимково. Видишь? — Я показываю. Тимково на карте. Панюков сверяется со своей картой. — Закрепляйся там. Потом я подойду со всеми силами.
— Товарищ комбат, а где противник?
— Черт его знает… Будем надеяться, даст знать о себе.
Тут подает голос Дордия:
— Товарищ комбат, разрешите.
— Ну…
— Товарищ комбат, — неуверенно говорит он. — Может быть, лучше подождем утра?
Не решаясь вслух поддержать политрука, Панюков вопросительно и, как я улавливаю, с тайной надеждой смотрит на меня. Отрезаю:
— Что за разговоры? Приказано поворачивать на Тимково, — значит, рассуждать нечего. Иди в Тимково! Занимай деревню! Понял, Панюков?
— Да, товарищ комбат.
— Отдаю тебе всю артиллерию, имеющуюся в наличности… Ну, корми людей. Сейчас Пономарев подгонит сюда кухни. Пономарев, ко мне!
Передо мной вытягивается Пономарев:
— Слушаю вас, товарищ комбат.
— Пономарев, давайте-ка сюда кухни.
Смутно различаю лицо Пономарева. Кажется, он растерян. Да, так оно и есть. Слышу ответ:
— Кухонь нет, товарищ комбат.
— То есть как это нет? Куда же они делись?