револьверами и карабином. Когда кто-нибудь на улице просил у него прикурить, он выхватывал револьвер и стрелял ему в лицо (получалось что-то вроде игры слов). Слава Богу, он никого не убил. Выезжая за город, он стрелял кузнечиков. Однажды он стрелял по мишеням, прикрепленным к стене сада. Соседка стала жаловаться, что он подвергает опасности жизнь ее детей, и он заверил ее, что, если подстрелит кого- нибудь, поможет ей сделать новых.
В главе «Ужин Аргонавта» в романе Андре Жида «Фальшивомонетчики» есть сцена, в которой Жарри, напившись в кафе абсента, стреляет в кого-то. Это было на самом деле, когда Жарри выстрелил в скульптора Маноло (по слухам, он стрелял на банкете и в некоего Кристиана Бека). Он промахнулся, скорее всего — нарочно. Как и Уайльд, Жид симпатизировал Жарри и вспоминает его таким, каким он был в 1895 году: «Это была лучшая пора его жизни. Он был немыслимым человеком, я встречал его у Марселя Швоба, и всегда ему очень радовался, пока он не допился до белой горячки».
Кроме того, Жид говорит, что он был похож на «кобольда с пропитым лицом, одевался, как цирковой клоун, и играл фантастически напряженную и запутанную роль, не проявляя никаких человеческих черт». Ужасное, намеренное пьянство было, в сущности, попыткой разрушить различие между внешней и внутренней реальностью, а своими эскападами он хотел стереть границы между искусством и жизнью. Жарри стал отождествлять себя со своим чудовищным созданием, гротескным, комическим антигероем, играющим главную роль в пьесе «Король Убю».
Действие «Короля Убю» происходит «в Польше, то есть нигде». Декораций почти нет, только «пальмы у подножия кровати, стоящие так, чтобы слоники на книжных полках могли щипать их листья». Косвенно вдохновленный трагикомическим школьным учителем, Папаша Убю — грубый фарсовый персонаж, убийствами расчищающий путь к польскому трону. Он отравляет своих врагов щеткой для унитаза, которую носит, как скипетр, и устанавливает в стране террор и разврат. В конце концов его побеждают сын короля и царское войско, и он бежит во Францию, где грозится продолжить свое дело. Жарри поставил эту пьесу (в ней играли куклы) у себя в мансарде, еще в 1888 году. Премьера на театральной сцене состоялась в 1896 году, и декорации создал Тулуз-Лотрек.
Они были знакомы по «Revue blanche», анархистскому журналу, в котором Жарри мог появиться в женской блузке и розовом тюрбане. Оба низкорослые, просто карлики, оба — скандалисты и оба — приверженцы абсента, Жарри и Тулуз-Лотрек, по всей видимости, сразу нашли общий язык. Самый последний биограф Тулуз-Лотрека Дэвид Свитман пишет, что тому довелось умереть раньше Жарри, «но они разделили много выпивки и… хохота в обществе еще одного обреченного „Уайльд“, прежде чем болезнь и Зеленая Фея забрали их обоих».
Свитман называет пьесу Жарри «грязной, непотребной, скандальной, абсурдной и просто абсолютно грубой». Актер, исполнявший роль Убю, выходил на сцену в костюме толстяка с какой-то загогулиной спереди и открывал спектакль единственным словом «Merdre!», образованным от «merde» («дерьмо»). Публика тут же приходила в бешенство, и начиналась битва «за» и «против». Беспорядок продолжался минут пятнадцать, прежде чем спектакль мог идти дальше.
В театре были Йейтс и Артур Саймоне. На Йейтса все это произвело очень неприятное впечатление. Он кричал, защищая пьесу, чтобы поддержать радикалов, но у него остался грязный осадок. Вместо интроспективной символистской эстетики, которую он любил, здесь было что-то грубое, «объективное», некая уродливая жизненность, которая впоследствии определила большую часть XX века и стала предвестием, даже началом тоталитаризма. Бретон позднее сказал, что пьесы о Папаше Убю предвосхитили «и фашизм, и сталинизм». Для Йейтса Убю был предвестником будущих несчастий: «После нас, — писал он, — грядет „дикий бог“».
Из «Убю» это никак не следует, но Жарри был очень образован. Он прекрасно знал античность, любил неоплатоников, геральдику и Томаса де Квинси. У него было больше общего с Йейтсом, чем тому казалось; его затронуло возрождение оккультизма во Франции XIX века, и он прекрасно разбирался в тайнах таро.
Он читал французских оккультистов, вроде Станисласа де Гуайта и Жозефена Пеладана, и именно в этом контексте пил абсент, сознательно культивируя галлюцинации. Он хотел не притупить чувства, но стать безумным, выйти за пределы разума.
Он стремился превратить свою жизнь в сон наяву. Оскар Уайльд уже писал, что надо объединить искусство и жизнь, но Жарри делал это с той интенсивностью, которая скорее стремилась в будущее, к сюрреализму, чем в прошлое, к Уайльду. Когда его силой уводили после эпизода с Маноло, он воскликнул: «А что, неплохо написано?» — «Можно сказать, — говорит Бретон, — что после Жарри гораздо больше, чем после Уайльда, разделение между искусством и жизнью, которое долго считалось необходимым, осмеяли, оскорбили и отвергли в принципе». После Жарри биография неуклонно просачивается в литературу: «Автор разместился на полях текста… „и“ никак невозможно освободить завершенное здание от рабочего, который твердо решил установить на крыше черный флаг».
Жарри шел дальше простого слияния искусства и жизни, которое многие считают главным в авангардизме; он пытался соединить сон и бодрствование. В той же мере оккультист и эзотерик, что и авангардист, он продолжает, по словам Роджера Шаттака, традицию Жана Поля, Рембо и, особенно, Жерара де Нерваля, который говорил, что хочет «править своими снами». Позднее Бретон писал: «Я верю, что в будущем сон и реальность, которые кажутся столь взаимоисключающими, объединятся в некую абсолютную реальность, сверхреальностъ» [37]. Жарри старался выбрать кратчайший путь.
Взгляды его на эти вопросы видны из романа «Дни и ночи». Герой — любитель абсента, новобранец Сенгль, который дезертирует из французской армии. Жарри сам был призван на военную службу, но его демобилизовали по причине «преждевременного слабоумия». Дезертирство Сенгля — не только буквальное, но и метафорическое; это глубоко духовное бегство, он ушел «далеко», убежав в себя.
«Дни и ночи» — это реальность и сон. Жарри пишет, что Сенгль вслед за Лейбницем «верил в первую очередь, что существуют только галлюцинации, или только восприятия, и нет ни ночей, ни дней и жизнь непрерывна». Она непрерывна точно так же, как непрерывно и равно всему сущему сознание в «Тибетской книге мертвых», которая бы понравилась Жарри, если бы ее перевели до его смерти [38].
До этого отрывка (в главе «Патафизика») мысли Сенгля принимают отчетливо магический — или психотический — оттенок. Он обнаруживает, что они могут контролировать внешний мир: «Сенгль проверил свое влияние на действия мелких предметов и решил, что имеет право принять подчинение мира». Напившись абсента и коньяка, он замечает, что может контролировать игральные кости, предсказывая сопернику, как они лягут, поскольку видит это заранее мысленным взором.
Внешняя жизнь Жарри проходила не гладко. Бедность прочно держала его. Он ловил для себя рыбу в Сене, частью — из чудачества (красил же он волосы в зеленый цвет), но частью — из нужды. Теперь он снимал тесную, мрачную комнату в доме 7 по улице Кассетт, которую называл «Великой Мастерской Облачений», потому что этажом ниже была мастерская, где шили церковные одеяния. На каминной полке у него стоял каменный фаллос, подарок Фелисьена Ропса, в лиловой бархатной шапочке. Потолок был таким низким, что сам Жарри задевал его головой, другим приходилось нагибаться. У кровати не было ножек — он говорил, что низкие кровати снова входят в моду, и писал, лежа на полу. По словам Шаттака: «Говорили, что там можно есть только камбалу».
Пьянство Жарри не убавлялось, скорее, оно даже усилилось, так как теперь он обратился к эфиру, когда не мог купить абсента. Кит Бомон цитирует его позднее прозаическое произведение, герой которого Эрбран совершенно разложился. Состояние его вполне похоже на состояние Жарри:
Он пил в одиночестве и методично, причем ему никогда не удавалось достичь опьянения, и у него не было ни малейшей надежды стать тем, кого в те дни было модно называть алкоголиком. Дозы были слишком большими, и алкоголь скатывался по клеткам, как река, которая просачивается сквозь вечное и равнодушное песчаное дно…
Он пил самую сущность древа познания крепостью в 80 градусов… и чувствовал себя как дома в заново обретенном раю…
Вскоре он уже не знал темноты, для него тьмы уже не было, и, несомненно, как Адам до грехопадения… он видел без света…
А жил он почти без еды, нельзя же иметь все сразу, да и пить на пустой желудок полезнее.