ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ
Татарские летучие отряды, рассыпавшись по степи, сбили польские заслоны. Человечье половодье захлестнуло Сечь. В первую же неделю четыре сотни Хмельницкого стали четырьмя тысячами.
В сопровождении Ганжи Богдан ехал поздороваться с вновь прибывшими, посмотреть, как их принимают старожилы, как устраивают.
Ехали мимо того места, под горой, откуда стреляли в Тимоша.
— Видишь оползень? — показал Богдан Ганже.
В тот же миг что-то свистнуло, толкнуло Богдана в грудь.
— Ты ранен? — закричал Ганжа, загораживая Хмельницкого.
Богдан без страха, с одним только удивлением смотрел на дрожащее тело стрелы, впившееся в его грудь. Дернул стрелу от себя: ни боли, ни крови. Ганжа выхватил из-за пояса пистолет.
— Не поднимай шума! — гаркнул Богдан. — Я — невредим.
Дал лошади шпоры. Ганжа догнал его.
— Надо позвать людей! Прочесать лес!
— Не надо! — сказал Богдан. — Никто не должен знать об этом. Ни один человек.
Сломал стрелу, бросил в кусты.
— Тебя надо перевязать.
— Цел я. Пуговица спасла. — Богдан оторвал от кунтуша расплющенную ударом пуговицу, подержал на ладони, бросил в ручей. — Ни один человек, Ганжа, не должен знать об этом.
Ганжа, как всегда, молчал. Он и соглашался молча, и протестовал молча.
В тот же день Хмельницкий с ближними людьми уехал на рыбную ловлю и как в воду канул.
Лодка вошла в камыши, будто в стог сена. Стало темно. Сухие стебли с шуршанием, с треском пропускали лодку в свои дебри, но тотчас вставали стеной.
Максим Кривонос в сердцах рубанул ладонью по камышинам.
— Да ведь в этой страсти и пропадешь не за понюх табака.
— Нехай! — возразил казак, ведший лодку. — Мы дорогу знаем.
— Где она, дорога? По каким засечкам ты правишь?
— Правлю, как сердце сказывает, да еще на небо поглядываю.
Кривонос посмотрел на серое, в облаках, небо и только крякнул. Вышли на чистую воду возле каменного островка.
— К нам гость! — обрадовался Хмельницкий, когда низкая дверь пропустила Кривоноса во чрево теплого черного куреня. — Садись, Максим. Мы тут возле печи бока греем да носы друг другу лихостим. Вон у меня, погляди, как репа пареная. Шульмуют, мудрецы! Да только не пойман — не вор.
Кривонос, привыкнув к потемкам, стянул сапоги, скинул кожух, сел спиной к печи.
— Тепло живете.
Богдан засмеялся:
— Человек — хитрец! Печь затопил и в дрему, до теплых дней.
— Народ прибывает, — сказал Кривонос. — Волнуются люди: пришли к Хмельницкому, а Хмельницкий сквозь землю провалился.
— Сквозь камыши! — опять засмеялся Хмельницкий. — Время, значит, не пришло, Максим. Придет время — объявится Хмельницкий… Корить нас приехал?
— Не корить, а рассказать одну историю. Про Солоницы.
Богдан отбросил колоду карт.
— Принеси, Куйка, бражки, — бросил он молодому казаку. — Послушаем про Солоницы. Сказка давняя, но памятная.
— Для меня, Богдан, это не сказка, сама моя жизнь. Я был в Солоницах. И не с Кремпским оттуда ушел, а всю чашу до дна хватил. На всю жизнь напился.
— Сколько же тебе было в те поры?
— Шестой годок шел.
— Ты — такой молодец! А старше меня.
— Нельзя мне стареть, Богдан. Я и в сто лет не буду старым. Мне должок нужно заплатить. Все за те же Солоницы… Ой, казаки! Не обижайте детишек. Детишки все понимают и все помнят.
Кривоносу подали ковш с брагой, но он не стал пить.
— Дайте мне водицы чистой.
Сидел, опустив голову, ждал воды.
— А ведь боялся нас гетман Жолкевский, — сказал Кривонос, припадая к ковшу, отпил несколько жадных глотков, посмотрел на Хмельницкого. — У нас в таборе на горе ни воды, ни хлеба, а народу тысяч с десять. И все женщины да наша братва — детишки. Казаков среди юбок и не видать было. — Залпом допил ковш. — Его милость пан гетман в атаку не торопился. Пушки стенобитные ждал. А всей нашей защиты — телеги. Правда, поставили их хорошо, в четыре, а то и в пять рядов… — Глянул бешеным глазом на Хмельницкого. — Слушай, Богдан! Слушай старую сказочку. Может, всей беды, всего ужаса и не случилось бы, но богатые казаки, старшина сволочная, схватили Наливайко, заковали в железо и полякам поднесли.
— Что ты на старшину грешишь, Максим? — прищурил глаза Хмельницкий. — То давнее заведение казачье — головами атаманов откуп выплачивать.
— Старшина и платит всегда, Богдан. Ты это помни. Старшина! А Жолкевский подарочек принял, но по лагерю ударил. Нас перед этим три дня пушками кромсали, а когда выдали Наливайко, у всех руки опустились. Кто молился, кто страшился. А поляки — вот они. Я, Богдан, в крови родителей моих плавал в тот день… Потом нас, выудив из кровавых луж, милостивые паны делили промеж себя… Всякого натерпелись. Наливайко, слышал я, мученический конец принял. Его посадили на раскаленного железного коня, а прежде на голову железный обруч надели, раскаленный. Тут и сказке моей конец… — И вдруг подмигнул Хмельницкому: — А твоего крестного, Богдан, к пушке привязали, уж и неживой теперь.
Богдан трахнул ладонью по полу:
— Ганжа!
— Нет, Богдан, не Ганжа. У нас с тобой один крестный на двоих. Меня он в спину ударил. Ножом. Казак я масластый, а рука у негодника дрожала. Кожух прошиб. В ребро ткнул — ножик-то и сломался! — Максим довольно захохотал.
— Богдан! Тебя резали?! — изумились казаки.
Хмельницкий досадливо хмурил брови:
— Не из страха я в камыши убрался, Максим.
Кривонос положил огромную свою ладонь на плечо Богдану:
— Прости меня, казак! Тайну твою выболтал.
— Тайна не Бог весть какая. Люди здесь все свои. Я приду к войску, Максим, день в день и час в час, а покуда не прогневайся. Или некому, что ли, без Хмельницкого вновь прибывших принять и накормить? Ты же, Максим, гляди, чтоб, дней не теряя, казаки учили народ своей казачьей науке. И еще одна к тебе особливая просьба: надо сделать большой паром. Если нужно, пусть «чайки» под него пойдут, но сделать нужно скоро.
— Сделаем, — сказал Кривонос. — Зачерпни браги, Куйка. Выпью на дорогу. Холодная