Помнишь, Зиновий, как лихо колядовали мы с тобою?
Странно и хорошо было слышать Богдану свое имя, данное ему по крещению, — Зиновий. В коллегии иезуитов все звали его Зиновием.
— А не сесть ли нам с тобою, брат, за оккупацию? Не блеснуть ли познанием латыни в премудрой экзерциции? — не унимался Гунцель. — Да что же ты молчишь? Одолели, окрутили тебя, видно, земные делишки, оплели по ногам-рукам. Очнись! Помнишь: «Утверждение или отрицание одного относительно многого или многого относительно одного не есть одно утверждение или отрицание, разве что когда многим выражено нечто одно…» А ну-ка, давай дальше!
Зиновий-Богдан усмехнулся, но продолжил:
— «Я не называю одним то, что хотя и имеет одно имя, но составляющее его многое не есть одно: например, человек в равной степени есть и живое существо, и двуногое, и поддающееся воспитанию, но из всего этого получается нечто единое…»
— Великий Аристотель! Вижу, не расшевелил тебя. Расскажи мне, Зиновий, о своих заботах. Может быть, чем-то помогу.
Богдан посмотрел на друга, благодарно кивнул ему.
— Смалодушничал — вот и недоволен собой.
— Ты? Смалодушничал? — удивился Гунцель.
— Стоял сегодня в толпе перед сенатом, глазел на съезд, и показалось мне мое дело ничтожным.
— Ослепило пышностью.
— Вот! Ты верно сказал: ослепило пышностью… Однажды в горячке спора я брякнул, что еду в Варшаву, зная наперед о неудаче. Хочу, мол, своим примером показать, как мало значит украинская шляхта для Речи Посполитой. Я и теперь знаю: сенат возьмет сторону Чаплинского, но кому я собрался открывать глаза моими пустыми хлопотами? Кого я подниму и на что, претерпев судебные мытарства? Со мной скверно поступили в Чигирине, и в Варшаве я правды не найду.
— Из этого умный человек сделает вывод: надо сидеть как можно тише и не переходить дорожку сильным мира сего.
— Может, плюнуть на все, Гунцель? Кое-какие деньжонки у меня есть. Есть усадьба в Переяславе, в Чигирине домишко. Не век жить, как-нибудь скоротаю дни свои.
— Зиновий! — Гунцель улыбался с укоризной. — Ты ведь и сам не веришь словам своим.
— Хорошо, я слушаю тебя. Чем ты можешь мне помочь?
— Познакомлю тебя с сенатором, твоего племени человек.
— Кто это?
— Адам Кисель, ныне он киевский каштелян — ясная голова в сенате.
— Знаю Киселя. Он своей ясной головой поручался, когда выдали ему Павлюка. Обещал добыть у короля помилование бунтарям. Сенат, однако, ни Киселя не стал слушать, ни короля. Королевской силы хватило на то, чтоб изменить способ казни. Сначала Павлюку отрубили голову, а уж потом посадили на кол.
— И все же я тебе советовал бы встретиться с ясновельможным паном.
— Да уж пусть хоть кто-то будет за меня, чем все против. Когда можно его повидать?
— Вспомним милую нашу бурсу: нынче задумано, нынче и совершено.
В карих глазах Богдана загорелись желтые огоньки, лицо сделалось неподвижным, он словно отстранил от себя не только друга Гунцеля, но и саму Варшаву, а может быть, и всю свою жизнь.
— Какие тебя сомнения гложут? — спросил Гунцель.
Богдан зябко передернул плечами. Желтые огни погасли, глаза стали узкими, хитрыми.
— Коли действовать, так наверняка. Расскажи мне все, что ты знаешь о пане сенаторе. Сам я знаю о нем немного. Говорят, был он под Цецорой, где сложил голову мой отец. Был он потом комиссаром Войска Запорожского. Привел под Смоленск двадцать тысяч, за что ему король пожаловал два города и богатое староство Носевское.
— Ты под Смоленском тоже отличился.
— Дурак был, вот и рисковал жизнью ради великой Речи Посполитой. Король саблей меня наградил. Кому города, а кому — саблю. Руби башка! Авось и свою, чумную, где-нибудь потеряешь… Ты мне скажи, Гунцель, чего любит пан сенатор. На какого червячка он клюет?
Гунцель улыбнулся.
— Как бы жизнь ни распорядилась человеком, но уроки отцов-иезуитов даром не пропадают. Адам Григорьевич Кисель из кожи лезет, доказывая всякому встречному- поперечному и, видимо, самому себе древность своего рода. Он утверждает, что потомки его покорились Болеславу Храброму лишь после того, как глава их рода, некий воевода Вятольд, пал, защищая врата Киева. Этот Вятольд и был первым Киселем. Он во время осады печенегов якобы метал в них тесто, за что и получил прозвище Квашня.
— Лавка старьевщика далеко?
— Старьевщика? Это по дороге к дому пана Адама.
— Пошли, Гунцель! Эх, где наша не пропадала!
Сенатор Адам Григорьевич Кисель сам точно и правил любимый ножичек, купленный на варшавском рынке у хитрого еврея Лейбы Пейсиховича. Старый хрыч клялся небом и землей, что ножичек этот из чистой дамасской стали, заговорен самыми сильными чародеями Магриба (подтверждением тому таинственные знаки на рукояти и на лезвии), а потому цену ломил несусветную, не соглашаясь сбавить ни на малую толику, и опять клялся — детьми, женой и соседями, — что он бы и рад сбавить, но на дамасском ноже заклятье: продавать его всякий раз нужно по более высокой цене, прибавляя девять монет, иначе накличешь на свою голову несчастье.
Нож был невероятно острый, резал бумагу и перо, в ладони лежал уютно, и сенатор хоть и посмеивался над собой, а, завороженный таки словом «Магриб» и втайне надеясь, что вся эта околесица не пустая болтовня, заплатил деньги, на которые он мог бы купить и саблю, и ножны, и лук со стрелами.
У Адама Григорьевича была страстишка вырезать из дерева затейливые башенки, соборы, церковки, хаты и хоромы. Всю жизнь он строил и перестраивал свой город. Он так и называл его —
Сидя у камина, Адам Григорьевич с тупым упорством строгал липовую чурку, не ведая, что у него получится. Сердце, переполненное негодованием, стучало как молодое, но сенатор помнил, что ему скоро пятьдесят, и пытался отвлечь себя от будоражащих дум.
Сегодня на сенатском заседании произошла безобразная сцена.
Магнаты во главе с коронным гетманом Потоцким потребовали от сената введения нового тяжкого налога в пользу коронного войска с населения Украины.
Король Владислав IV попытался отвести проект.
— Разумея себя просвещенным народом, взяв на себя право управлять другими народами, — сказал король, — мы должны проявлять о них заботу, подобную той, какую отец выказывает своим детям. Мы десять лет жили без возмущений и смут. Увеличение гнета может нарушить с таким трудом добытое равновесие.