Двенадцать чистокровных валашских кобылиц кормились возле телег. Они, словно по команде, повернули головы и посмотрели на нового своего хозяина. Под солнцем шелковая кожа скакунов сияла золотом.
— Дарю! — сказал Хмельницкий.
И тут одна из кобылиц задрожала, взвилась на дыбы и помчалась в степь, уводя за собой прекрасных подруг.
К шатру подскакал татарин, воткнул перед владыками копье с головой Калиновского.
Голова бедного коронного гетмана скалилась в улыбке. Как знать, может, помешавшийся на величии старик готовил и эту улыбку.
Хмельницкий достал из-за пояса мешочек с деньгами, бросил татарину, тот на лету поймал награду и ускакал в степь, торопясь на грабеж польского лагеря.
Хмельницкий тотчас увел своего гостя в шатер. Гетман был смущен. Со смертью Калиновского рвалась не только нить личной вражды к полякам, но и другая нить: люди его поколения уходили с подмостков жизни, уходили свои и чужие. Среди чужих уже и не осталось никого. Со смертью коронного гетмана Хмельницкий оказывался лицом к лицу с новым поколением политиков, полководцев, героев и трусов. Он знал Оссолинского, Калиновского, Потоцкого, Вишневецкого, Фирлея, короля Владислава, он знал, чего от них можно было ждать. Но он не знал, на какие ходы способен Лещинский, Чарнецкий, молодые Потоцкие, Вишневецкие, Конецпольские — вся эта поросль, обернувшаяся вдруг лесом.
…Один за другим приезжали гонцы.
— Уничтожена последняя рота наемной пехоты!
— Взят в плен Марк Собесский.
— Утонул Стефан Калиновский.
— Взято в плен пять тысяч поляков.
— На Батожском поле — тихо.
Нуреддин поднял заздравную чашу.
— Такого полного разгрома польская армия еще не знала! За победителей!
Богдан Хмельницкий не возражал. Полный разгром польские войска испытали под Желтыми Водами, под Корсунью, под Пилявой, под Константиновом… Но пусть будет так, как хочется нуреддину. Тем более что слава победы распустила крылья за плечами Тимоша, будущего гетмана Войска Запорожского.
— Мы свое дело сделали, — сказал нуреддин.
Это был заход к разговору о плате за помощь.
— Я выкупаю у воинов вашего высочества всех пленных! — Хмельницкий даже рукой взмахнул, показывая сколь широк и щедр его жест.
— Гетман обещал нам города, — сказал осторожно, но твердо нуреддин. — За пленных воины рано или поздно получат вознаграждение.
— Но я плачу тотчас.
— Мы благодарим гетмана, но какие города он отдаст на нашу бедность?
Отдать татарам город — означало превратить этот город в мертвую пустыню.
— Я дарю вам Коломыю, — сказал гетман, не поднимая глаз. — Это небольшой город, но он очень богат. Поляки и Литва варят в нем соль.
— Коломыю и те города, что ее окружают, — нуреддин нетерпеливо дернул головой, — у меня сорок тысяч, у перекопского бея шестнадцать. Я не могу допустить, чтобы войско вернулось из похода без добычи. Гетман еще не раз будет иметь нужду в нашем войске.
— Не смею возражать вашему высочеству. — Лицо гетмана покрыла сеть морщин, в единый миг он осунулся и постарел. — Сколько вы хотите за Марка Собесского?
— Это мой пленник. Я хочу двадцать тысяч.
— Я заплачу за него тридцать, но просил бы ваше высочество проследить за тем, чтобы войско вашего высочества ограничилось взятием города Коломыи и округи, оставив в покое другие города.
— Я сам прослежу за моими разбойниками, — милостиво согласился нуреддин.
Сын Кривоноса — Кривоносенок, увязался в погоню за стайкой польских драгун, вырвавшихся с Батожского поля, и наскочил на село Бубновку. Вместо погони казаки принялись искать живых среди мертвых. Нашлась всего единая живая душа — младенец двух ли, трех лет, которому пулей снесло половину плечика. Взял его Кривоносенок в седло, поскакал в лагерь Хмельницкого поискать доброго лекаря.
Лекарь только головою покачал:
— Опоздал ты, казачина!
И тут узнал Кривоносенок, что гетман выкупил у татар пленных поляков, видно, для того, чтоб домой отпустить, ради замирения.
Знатных в шатре своем потчует.
Вскипела в жилах Кривоносенка отцова ярая кровь. Со всей своей мужицкой купой, в которой было тысяч десять, а то и больше, с убиенным младенцем на руках, явился на пир.
— О, Богдан! Вина сладкие пьешь с палачами нашими! — закричал на гетмана молодой Кривоносенок, входя в шатер. Зыркнул глазами по польской знати да и положил младенца на стол перед его милостью паном Собесским.
Гнев народный неукротим, как степной пожар. Забушевала по всему казачьему лагерю такая дикая ненависть, что никто уже не слушал ни полковников, ни писарей, ни гетмана.
Отвели казаки весь польский полон в Бубновку да и вырубили.
Тимош через плечо отца читал письмо, которое тот собственноручно отписал королю Яну Казимиру.
«Простите их. Ваше величество, если они, как люди веселые, далеко простерли свою дерзость», — трижды перечитал Тимош.
Письмо было хитрое, отец жаловался на Калиновского, с которого уже ничего не спросишь, Калиновский-де виновен в Батоге.
— Каково? — спросил Богдан.
— Ловко!
— Но ведь я душой не покривил?
— Не покривил, — согласился Тимош.
— Учись, пока есть у кого учиться, — Богдан тяжко вздохнул. — Наука, может, и не больно хитрая. Короли, канцлеры — такие же люди. Тут главное — за что стоять. За себя — одно, за народ свой — другое.
— Народ, — у Тимоша дернулось плечо, — пленных, как дрова, порубили.
— На зло ответили злом, — сказал Богдан. — Этот день ты должен крепче всякой премудрости помнить. Короли — над панами, царь московский — над боярами, а гетман — над казаками. От казаков стеной не отгородишься. Казак к тебе в палатку зайдет и за твой стол сядет безо всякого. Сегодня ты — гетман, а завтра — он. Никогда об этом не забывай, Тимош. Забудешь — никакая стража тебя от казачьего гнева не убережет. А теперь попрощаемся, сын. Дай Бог тебе счастья, а мне — удачи.
Войска расходились по сторонам.
Гетман шел под Каменец исполнять обещание, данное турецкому султану. Тимош направлялся к границам Молдавии, добывать в жены принцессу.