ночного полета в строю, и ветерок будет прохладным, а звезды такими яркими, какими только можно их видеть с земли. Я скажу в тишине: «Наш самолет — ничего». Он помолчит на секунду больше, чем надо, и скажет: «Ну так». Он поймет, что я сказал. Он поймет, что я люблю нашу машину не потому, что она как живая, а потому, что она и есть живая, а так много людей думает, что она — груда алюминия, стекла, болтов и проводов. Но я знаю, что мой друг поймет и что больше ничего говорить не надо.
Хотя здесь и были мгновения страха, и дверь понимания приоткрылась чуть шире, отказ носовой стойки шасси — лишь происшествие, а не авария. У меня было несколько происшествий в те часы, что я провел в тесной кабине, но пока не было настоящей аварии, я не был вынужден принять решение поднять подлокотник желтого кресла-катапульты, нажать на курок и быстро попрощаться с умирающим самолетом. Но газеты упорно пытаются убедить меня в том, что такие события происходят в ВВС каждый день.
Вначале я был готов к этому. Когда в первые часы самостоятельных полетов в двигателе появлялись шумы, я думал о катапульте. Когда впервые в моей летной практике загорелась лампочка перегрева сопла, я подумал о катапульте. Когда у меня почти кончилось топливо, а я потерял курс при плохих метеоусловиях, я подумал о ней. Но часть моего рассудка, занятая самосохранением, не может больше кричать «волк», я вижу ее игру и понимаю, что вполне могу летать всю жизнь, и мне не придется выстреливаться из самолета в холодное небо. Но все же приятно сознавать, что прямо за креслом ждет 37-миллиметровый орудийный патрон, ждет, когда я нажму спусковой крючок.
Если я когда-нибудь столкнусь в воздухе с другим самолетом, кресло ждет, чтобы отбросить меня. Если полностью исчезнет гидравлическое давление в системе управления, кресло ждет. Если я в штопоре и никак не могу из него выйти, а земля приближается, кресло ждет. Это преимущество, которым обычные самолеты и транспортные пилоты не обладают, и мне немного жаль их от того, что у них такая опасная работа.
Даже пилоты грузовых самолетов, которым не надо думать о пассажирах, при столкновении в воздухе с другими самолетами не имеют возможности подползти к люку в палубе кабины и выброситься. Они могут лишь сидеть в кресле и бороться с бесполезной системой управления крыла, которого уже нет, и падать штопором, пока самолет не воткнется в землю.
Но у пилота одномоторного самолета все не так. Самолет может набирать высоту, пикировать, лететь вверх колесами, падать штопором или разваливаться на куски, самолет редко оказывается тем местом, где погибает летчик. Существует узкий промежуток у самой земли, где даже катапульта — рискованная игра, и в этом промежутке я нахожусь всего пять секунд, после того как конец полосы уже прошел подо мной. После этих пяти секунд я уже разогнался до скорости, которая позволяет набрать высоту безопасного катапультирования. До этих пяти секунд я могу посадить самолет на полосу и задействовать нейлоновую сеть и стальной трос барьера. Когда я задействую барьер, даже при 150 узлах, я начинаю тянуть стальной трос, а стальной трос тянет длинную якорную цепь, и никакой самолет в мире не сможет бесконечно катиться, волоча за собой тонны якорной цепи. Эти пять секунд — критические. Я могу катапультироваться при взлете даже до того, как убрал закрылки, если взрывается двигатель. А ни один двигатель без предупреждения не взрывается.
Полет безопасен, а полет на одномоторном штурмовике безопаснее всех полетов. Я бы предпочел летать из одного места в другое, а не ездить на невероятно опасном устройстве, называемом автомобилем. Когда я лечу, я полагаюсь на собственное умение, и на меня не действуют переменные: другие водители, лопнувшие на скорости шины, сигналы железнодорожного переезда, ломающиеся когда не надо. Когда я изучил свой самолет, когда я знаю аварийные операции и меня ждет кресло-катапульта, он — во много раз безопаснее автомобиля.
До Висбадена четыре минуты. Спокойный воздух. Сверка приборов. Я расслабляюсь и плыву по реке времени.
Когда я был мальчиком, я жил в городе, который при 500 узлах был бы как отсюда досюда. Я катался на велосипеде, ходил в школу, подрабатывал, смотрел в аэропорту, как взлетают и садятся самолеты. Летать самому? Никогда. Слишком трудно для меня. Слишком сложно.
Но настал день, когда у меня за плечами была типичная биография типичного курсанта- летчика. В колледже на первом году обучения у меня не все оценки были отличными, и я начал думать, что жизнь университетского городка — не лучшая дорога к образованию. По какой-то до сих пор мне неизвестной причине я пришел на вербовочный пункт и заявил человеку за столом, что хочу стать военным летчиком. Я не знал точно, что значит быть военным летчиком, но для меня это было связано с острыми ощущениями и приключениями, а я хотел уже начать Жизнь.
К моему удивлению, я прошел тесты. Я соотнес рисунки самолетов с фотографиями. Я определил, какая местность на самом деле изображена на карте номер два. Я написал, что шестерня К будет вращаться против часовой стрелки, если рычаг А толкать вперед. Доктора потыркали меня пальцами, обнаружили, что я дышу постоянно, и мне совершенно неожиданно предложили возможность стать курсантом летной школы ВВС США. Я воспользовался возможностью.
Я поднял правую руку и обнаружил, что мое имя теперь Новый курсант авиационной школы Бах, Ричард Д.; A-D один девять пять шесть три три один два. Так точно.
Три месяца была только жизнь на земле. Я узнал о строевом шаге, беге и о том, как стрелять из пистолета 45-го калибра. Время от времени я видел, как над моей учебной базой пролетает самолет.
У других курсантов было удивительно похожее прошлое. Большинство из них никогда не были в самолете, большинство из них пытались получить какое-то высшее образование, но не преуспели в этом. Они выбрали Острые ощущения и Приключения. Они потели со мной под техасским солнцем и учили наизусть «Общие инструкции», «Обращение Вашингтона» и «Кодеке чести курсанта авиашколы». Они были достаточно молоды, принимали жизнь как есть, не писали доносы и не заявляли командиру эскадрильи, что им надоело грубое обращение старшекурсников. Со временем мы сами стали старшекурсниками, нацепили на погоны по лычке или по две и научились быть грубыми с младшими курсантами. Если они не могут перенести немного крика или несколько минут глупых игр, то из них никогда не получится хороших летчиков. Вы что, юноша, по-вашему, эта шутка есть в программе? Улыбаетесь, юноша? Проявляете эмоции? Смотреть в глаза, юноша! Вы что, собой не владеете? Что будет, Господи, с Соединенными Штатами, если вы все-таки станете военным летчиком!
И вот предполетная подготовка закончена, и мы становимся младшей группой курсантов на базе, где начинаем узнавать о самолетах, и где впервые вдыхаем алюминиево-резиново- краско-масляно-парашютный воздух кабины самолета, и где у нас начинает появляться тайная мысль, разделяемая тайно каждым курсантом в группе, что самолет, на самом деле, — живое существо, которое любит летать.
Я изучал теорию, и мне нравилось летать, и я переносил военные смотры и парады в течение шести месяцев. Затем я перешел из Начальной летной школы в младшую группу Нормальной летной школы, где был введен в мир турбин и скоростей, и впервые стал изучать одномоторные самолеты.
Все ново, свежо, захватывающе, непосредственно, ощутимо. Вывеска «Клуб курсантов», ряды крытых толью казарм, коротко стриженная желтая трава, дорожки без травы, жаркое солнце, яркое солнце, голубое небо, бескрайнее и свободное над блестящим козырьком моей фуражки и погонами без лычек. Незнакомое лицо, погоны с белой окантовкой и белые