первую очередь Гитлера и Сталина, в том, что они гегелевскую логику и диалектику, заковывающую дух в кандалы, без всяких колебаний и страха сойти с ума, обернули в физическое рабство миллионов в «веселое дело смерти». Никогда ни до, ни после с такой легкостью, размахом (сравнить хотя бы даже с Французской революцией) и, главное, уверенностью в разумность собственного безумия, не срывалось с человеческих губ, будь они над бородкой или под усами: «Расстрелять (по списку)... Повесить... Сгноить... Задушить... Сжечь...»Раб, ставший господином, уже до последних извилин своей души охвачен жаждой массового уничтожения, как жертвоприношением различным идолам – «чистоте расы», «равенству и братству», «светлому будущему».
Перерождение «революций» в тоталитаризм, уничтожающий миллионы людей, стало проклятием последних веков.
В ситуации тоталитаризма, человек, выступающий во имя правды, по сути, приносит себя в жертву, добровольно набрасывая петлю на шею. Кажется, он не ведает, что творит, но интуитивно он делает то, что в будущем окажется истиной. Этот иррациональный, смертельный шаг – единственный вызов системе, выросшей из гегелевской логики и диалектики, с инструментальной легкостью пользовавшейся в своих целях смертью. Подавление, лагеря, расстрелы, разрушение простых человеческих устоев, массовый террор, как форма жертвоприношения идее, с высоты сегодняшнего дня выступают сплошным бредом сумасшедших маньяков в обликах вождей.
Все ставилось с ног на голову. Вспомним сотрясающие империю кампании, хотя бы, против фрейдизма-вейсманизма-морганизма, – всего того, что уже в те дни составляло вершины человеческого знания ХХ-го века.
Поэзия, вдохновение, спонтанность, вольность души таились в уголке всеподавляющей империи, как приютские дети-сироты, беззащитные перед слепым насилием беззакония, называемым законом или «самой справедливой в мире конституцией».
Могут возразить, что все это уж в прошлом.
Нет большей ошибки. И она позволяет беспрепятственно не просто просачиваться, а держать свое место в настоящем и будущем, в ожидании лучшего для него времени, – имперскому – в рабоче-крестьянском выражении – деспотизму. Он столь невозмутим и порочно прочен, что его не колеблют совершенные им в прошлом, совершенные в его понимании чудовищные преступления по уничтожению рода человеческого во имя своих прямолинейных, как удар кинжала или пролет пули в затылок, постулатов.
И главной целью всего творчества Жоржа Батая является поиск и утверждение изначальной независимости души и духа, подавленных деспотизмом профанируемого «знания», выраженного, пожалуй, наиболее прямолинейно и цинично в формуле «Знание – сила».
В своем споре с сюрреалистами, которые родились, как из пены морской, из пены революций, породивших чудовищный деспотизм двух идеологий, двух кремней, удар которых друг о друга высек искру (желтые листки «Искры» через всю историю пахнут динамитом), разжегшую мировой пожар, Батай противопоставляет литературу и искусство – революции – как суверенность – деспотизму.
Но как сохранить эту суверенность в пропитанном деспотизмом мире?
Нужно, говорит Батай, отыскать язык, особый, быть может, кажущийся иллюзорным, и все же существующий – суверенности. Это язык, любое и каждое слово которого хранит молчание.
Но может ли язык хранить молчание и тем самым выражать на рабском наречии то, что не является рабством?
В книге «Метод медитации» Батай пишет:
«Нельзя признаться в том, что не является рабским... Идея молчания (то есть недостижимого) обезоруживает! Я могу говорить об отсутствии смысла, лишь наделяя его смыслом, которого у него нет. Молчание прервано, поскольку я заговорил. История всегда завершается тем «Лама савахтани», которое выкрикивает наша немощь, не позволяющая нам замолчать: я должен наделять смыслом то, у чего его нет, – в конце концов, само бытие дается нам как невозможность».
Последние слова Иисуса на распятии перед тем, как испустить дух, цитируются часто и всегда неправильно. «Господи, Боже, почему Ты меня здесь оставил?» – «Эли, эли, лама шабактани» – от корня «шавак» ( три буквы – «шин», «вет», «куф», инфинитив «лишбок») с прибавлением возвратного местоимения – «шабактани» – «оставил меня». Это разъяснение лишь призвано показать, с какой все же легкостью относятся даже крупные философы и поэты к точности оригинала (например, Андрей Белый в поэме «Христос воскрес» пишет: «Сафахвани!»).
Вообще у Батая есть немало разных недочетов. Его самого по сей день продолжают распинать справа и слева вкупе с Гегелем.
С одной стороны его обвиняют в бессилии мысли, абсолютно алогичной и не сводящей концы с концами, ставшей, по собственному его выражению, «проклятой долей», ведущей к срыву в пропасть безумия.
С другой стороны, точно так же, как в свое время Кьеркегор не терпел Гегеля, облаченного в шлафрок и ночные туфли, надевающего на ночь колпак, и без угрызения совести диктующего миру законы, в отличие от Сократа, выпившего яд во имя своей философии, так и Сартр пишет о Батае: «Вот нас пригласили потерять самих себя безо всякого расчета, выгоды и без спасения. Искренне ли это приглашение?.. Ведь в конце концов господин Батай пишет, занимает пост в Национальной Библиотеке, читает, занимается любовью, ест».
Насильственный взлом и внезапный побег
Но для нас – под пятой деспотии – Батай, во время дошедший, был бы лекарством от хронической болезни. Нам без особых выкрутасов были бы понятны его слова о стремлении к суверенности и невозможности ее достичь, ибо для этого «придется исчезнуть, испытать одиночество, жестоко страдать от него и отказываться от признания: быть поверх всего в качестве отсутствующего, безумного, терпеть без воли, без надежды, быть всегда в другом месте...»
Так в книге «Метод медитации» Батай обозначает «проклятую долю», которая брезжила нам истинной, но невозможной сущностью жизни души и духа. Она и должна была, очевидно, оставаться невозможной, как жажда веры, жажда прихода Мессии, жажда осуществления и других феноменов иудаизма – невозможных, но принесших столько великих идей, возвысивших дух человеческий.
Батай был бы дорог нам своей идеей обозначить молчание «скользящим словом». По мне бы точнее сказать – «проскальзывающим» к иным предметам и словам, в которых открывается суверенность. Да, это – скольжение с риском в любой миг впасть в «смысл» и тут же быть им закабаленным.
И все же в наш век надежда на то, что молчание независимой души внедрится в «артикулированный язык» деспотии и, разорвав его, выплеснется свободой, осуществилась.
Батай анализирует понятие «мгновения». Я бы уточнил – «исторического мгновения». Оно случается однажды в длительном прозябании под бременем и безвременьем деспотии. Речь идет о как бы подающем знак мгновенном выплеске суверенности души, который тут же улетучивается, отмечая, по выражению Деррида, «насильственный взлом и внезапный побег».
Одно такое мгновение, оказавшись на уже отягченном невыносимой склеротичностью, но на внешний взгляд еще мощном монолите деспотии, выступает, как последний толчок. Оно