совершенного текста. Если священные тексты Моисеевых Книг и Книг пророков могут быть подвержены деконструкции, так что уж говорить о самых, казалось бы, совершенных текстах литературы или философии.
За исключением Книги Книг все древние тексты подобны песчаному обнажению берега после отлива.
По Тексту Деррида выверяет все вводимые им новые понятия. Например, казалось бы, наукообразное понятие «исторического смещения», несет в себе длящуюся через тысячелетия трагедию: с места сгоняют уже осознавший себя и избранный Богом народ. Для евреев это явилась судьбой. Но спасением их, неким подобием Ноева ковчега, явилась Книга Книга, свиток, письмо.
В статье «Сила и значение», открывающей первую его книгу «Письмо и различие», Деррида пишет: «…Я страшусь говорить, поскольку, никогда не сказав достаточно, я всегда говорю слишком много. И если необходимость стать дыханием или словом обнимает смысл – и нашу ответственность за него – то письмо еще более того связывает и принуждает слово. Письмо это тревога еврейского Руаха («духа» – иврит. Примечание автора), испытанная на стороне человеческого одиночества и ответственности; на стороне Иеремии, подчиненного диктату Бога («…Возьми книгу и запиши в нее слова, которые я тебе сказал»), или Баруха, переписывающего надиктованное Иеремией (Иеремия, 36, 2-4)».
Именно в древнем мире, где властвовало варварство, где убийство человека или истребление массы не вызывало никаких особых чувств, кроме мгновенного забывания миг назад жившего существа, – возникновение письма, уже само по себе воспринималось священнодействием. Ведь впервые оно выражало до тех пор неведомое милосердие, доброту, присутствие невидимого Бога, не говорящего, а пишущего – на стене ли, на коже, в душе – «Мне отмщение и аз воздам». И это было скачком, не менее огромным, чем скачок от мычащего животного к вершинам философской мысли.
В статье «Сила и значение» Деррида продолжает: «Писать – это не только уже потерять теологическую уверенность, что видишь, как каждая страница сама собой связывается в единый текст истины… в генеалогический свод или же Книгу Разума, бесконечную рукопись, прочитанную Богом, который прямо или косвенно одолжил нам свое перо. Эта потерянная уверенность, это отсутствие божественного писания, то есть в первую очередь еврейского Бога, который при случае писал сам, не просто смутным образом определяет что-то вроде «современности». В качестве отсутствия и навязчивости божественного знака они управляют всей современной эстетикой и критикой… Если бы творение не было бы откровением, что бы стало с конечностью писателя, с одиночеством его забытой Богом руки?.. Свобода ответа, признающая в качестве единственного горизонта мир истории и слово, говорящее только одно: бытие уже всегда началось…»
Библия – духовный грунт, который каждый раз стирают, чтобы писать новую картину, но стертое опять и опять проступает некой неотменимой основой, вечным сюжетом, стоящим на страже жизни, вопреки гибели, несомой «стиранием».
Бытие существует и располагается по линии времени само по себе. Оно присутствует и представляет себя в каждый наличный момент.
Параллельно намечается мир человеческого существования, именно, намечается, ибо фиксируемый забвением, «стиранием» жизни, он является миром абсолютного исчезновения, без малейшей пяди твердой бытийной почвы, с полнейшим уничтожением следов присутствия человека.
Поединок с вечностью
Феномен стирания, исчезновения человека, отмеченный в Книге Экклезиаста (Коэлета) – «Нет памяти о прежнем; да и о том, что будет, не останется памяти у тех, которые будут после» ( Гл.1, 11) – уже преодолен самой письменной фиксацией этой мысли.
Многие народы стояли перед своим исчезновением, покорялись судьбе или вливались в более сильные народы, владевшие языком и местом под солнцем. Мы можем лишь догадываться о существовании этих народов по каким-то редким следам и самой логике Истории.
Евреи из опыта своей судьбы не раз ясно и недвусмысленно осознавали угрозу своего поголовного уничтожения – Навуходоносором, императорами Веспасианом и Адрианом. Именно отсюда возникла насущная необходимость в переходе от устного учения (то есть, опять же, речи) к письму, когда каждый мудрец углублялся в прошлое, чтобы записать передаваемое из уст в уста, поколение за поколением, всю накопленную мудрость. Еврейский мудрец черпал этот опыт из своего же древнего прошлого. Примером ему служили Хроники еврейских царей, дневники событий тех дней.
Древнееврейское понятие «диврей аямим» («события дней») и положило начало вообще феномену Истории, долженствующей быть правдивой и сохраниться во времени, ибо осенена она была Божьим присутствием в каждом своем слове, а перед Ним смерти подобно – лгать.
Отсюда и понятие «Священное Писание». В первую очередь, Библия потрясает тем, что ничего не утаивает, не ведет двойную бухгалтерию, памятуя сказанное Богом Моисею – ничего не прибавлять к Его словам и не убавлять: «Познал я, что все, что делает Бог, пребывает вовек; к тому нечего прибавлять и от того нечего убавлять…» (Экклезиаст гл.3,14).
Письмо в знаке закрепляет исчезающее. Так возникает История, и пытающаяся ее осмыслить – философия. Но в этом феномене есть и некое обратное движение. Как говорит Деррида: «..именно падением мысли в философию была зачинена История». Усилие историка направлено на концентрацию «письма». Однако любое концентрированное письмо обнаруживает обратный эффект – рассеивание (по Деррида – «диссеминация») смысла и значения, стоит ему включиться в «механизм» цитат, то есть в некую концентрированную мысль иного ряда.
Цитата мгновенно уводит от генеральной линии письма, намеченной историком или философом. В определенной степени это подобно общей теории относительности Эйнштейна, когда благодаря тяготению видимый свет звезды искривляется, и реальное место звезды оказывается не там, где мы ее видим. Так вся архитектоника западной культуры зиждется не на застывшем неколебимом фундаменте. Она нетождественна самой себе, как образ отраженной звезды.
Это несовмещение дает зазор. Этот зазор порождает «репрессивную метафизику» европейской классической философии, легко и преступно переходящую в идеологию.
Язык же сопротивляется любой метафизической архитектурно выстроенной системе. Так он ведет себя в цитате или ссылке, которая, по сути – мгновенный проем, даже пролом, через который врывается иная система идей, иная цепь доводов и выводов, оттеняющая, исправляющая, а, главное, вводящая сомнение какому-либо непререкаемому постулату типа «этого не может быть, потому что это не может быть никогда». В конце концов – последнее слово не за Кантом, Гегелем, Хайдеггером, и пока философ жив, надежда последнего слова – за ним.
Изначально письмо возникло, как некая «игра», как некое подобие вольной борьбы между сознанием и собственным его беспамятством. Игра началась черканьем камня по камню и, через высекаемые в камне иероглифы, пришла к начертанию на коже и папирусе легко стираемой «чернильной» краской, пережившей тысячелетия.
Оттесняемое главными игроками – языком и речью – в немую прислужницу, незаметно присутствующего секунданта, письмо через тысячелетия выходит на передний план, подобно рабу, ставшему властителем.
Речь «стирается» в миг своего рождения.