Несмотря на все усилия апологетов Хайдеггера, невозможно по-иному прочесть вторую часть «Бытия и Времени», целиком посвященную вопросу власти, которой обладает «вместе- бытие», то есть народ.
Народ этот рвется открыть свое Бытие, ощутить себя в Истории, вознести германский дух миллионоголосым «хайль», несущим смерть еще живым, но уже лишенным своей человеческий сущности существам, лишь обозначенным неким тавром «еврей», как помечают скот, уже намеченный на заклание.
Уже зародилось окультуренное варварство, духовное каннибальство.
Страсть истязания и убиения себе подобного, таящаяся в душе, торжественно освобождается от тенет еврейского изобретения – Закона.
Страсть эта без Бога. Она освящена сакральностью таких слов, как «почва», «кровь», «присутствие», «раса», «вместе-бытие», «дух» (гайст), «вождь» (фюрер) и даже «работа» (Arbeit). Особенно в контексте «Арбайт махт фрай» – «Работа делает свободным».
Уникально то, что строчки хайдеггеровских философских изысканий и политических текстов в одинаковой степени «прострочены» этими словами-понятиями. В обоих случаях это походит на некий анамнез, который врач пишет нарочито невразумительно, чтобы больной не понял внедряемой в него болезни. Такие слова, как «фюрер» и «арбайт» с одной стороны, способствуют предельной запутанности, непониманию, но, с другой стороны, внушают доверие национал-социалистическим властям.
Сам Хайдеггер, пробывший на посту ректора Фрейбургского университета год, с 1933-го по 1934-й, говорил: «Когда я принимал ректорат, я отчетливо представлял, что мне не обойтись без компромисса».
И почти через двадцать лет, после всего чудовищного, что свершилось, врач не отказывается от этого анамнеза, повторяя в 1953 году слова о «внутренней истине и величии движения», быть может, пытаясь этим упорством доказать, что речь о каком-то ином, высшем движении, но выглядит это весьма неубедительно. И невозможно избавиться от ощущения, что политически-мобилизационные и философские тексты Хайдеггера накладываются друг на друга, сплавляясь, сливаясь в нечто подобное «вместе-бытию» – народу, воодушевленному фюрером, и фюреру, воодушевленному народом.
Слишком легко, без сопротивления и угрызений совести «философское» и «политическое» ставилось в один ряд. Слишком податливой этой дьявольской идеологии оказалась подлинная тревога хайдеггеровской философии, ищущей путь своего народа к обретению своего национального и метафизического начала, народа, который вышел на лесную просеку, чтобы заблудиться в дебрях, провалиться в Ничто. Дорога эта дорого обошлась миру.
Гегель и евреи
Разрабатывающему в 30-е годы радикальное русло своей философии Мартину Хайдеггеру и в голову не приходит прислушаться к теориям какого-то там музыковеда, да еще еврея Теодора Адорно.
В те же 30-е годы в своей книге «Актуальность философии» Адорно пишет о том, что идеализм, неокантианство, «нереализованная рафинированная и амбициозная феноменология Гуссерля», «примитивный иррационализм» Хайдеггера, догмы марксизма, – все эти теории, по сути, являются возвращением на круги своя с одной только целью: обслуживать власть.
Уже это само по себе отбрасывает евреев, ибо они всегда безвластны.
Преступная двусмысленность классической немецкой философии именно в том, что она, раболепствуя перед «государственностью», воспринятой в идиллическом ореоле Древней Греции, еще устами молодого Гегеля предрекает евреям их судьбу.
Гегель отказывает евреям в трагедии, имея в виду их «вялую животность... полное уродство и... пассивность», их неспособность «умереть евреями». Только прислушайтесь к неопровержимому «гласу» Гегеля: «... Великая трагедия еврейского народа – это не греческая трагедия, она не может пробудить ни страха, ни сострадания».
Народ Гегеля помнит своего непререкаемого гения и, думая о своем будущем, держит слова Гегеля в уме. В этом народе не только не пробуждается страх и сострадание, он их перешагивает – уничтожением этого не умеющего быть трагичным (какое преступление!) народа – согласно пророчеству Гегеля, который продолжает вещать: «Все состояния еврейского народа, вплоть до самого гнусного, самого постыдного, самого отвратительного, в каком он пребывает еще и в наши дни, являются последствием развития изначальной судьбы евреев, связанной с тем, что бесконечная мощь, которой они упорно противостоят, с ними всегда грубо обходилась и будет грубо обходиться до тех пор, пока они не умиротворят ее духом красоты и тем самым не упразднят свое упрямство духом примирения».
Несмотря на отдаленность во времени, это уже звучит как грозное предупреждение евреям великого немца: не исправитесь – пеняйте на себя. Осталось только в ногу со временем и новыми достижениями техники, «бесконечной мощью» немецкого духа этих упрямых евреев укротить.
Хайдеггер, в отличие от Гегеля, евреев не упоминает. Но в его патетическом контексте, где главенствуют «почва», «корни», «кровь», «родина», евреи вытесняются за рамки Бытия и Времени, ибо у них ничего этого нет.
Рамки эти обретут реальный вид заборов, окутанных колючей проволокой. Туда и будут «заброшены евреи навстречу своему будущему», вместе со своим Богом, ибо за колючей проволокой, в ожидании смерти, нет атеистов.
Этот подспудный и, как мы видим, даже наследственный, тевтонский экстремизм, вырвавшийся у Хайдеггера в 30-е годы, одновременно с его вступлением в национал- социалистическую партию, глаз, наметанный на терроре, различал уже под изысканной вязью и очаровывающим философским языком «Бытия и Времени». Очарование приходит от «глубинного» понимания поэтического языка», который, по Хайдеггеру, страстному ценителю выдающегося немецкого поэта Фридриха Гельдерлина, является «изначальным» языком Бытия.
Гельдерлин сопровождает Хайдеггера через всю его жизнь. Он ведет его по Древней Элладе, открывая все, что близко и дорого сердцу Хайдеггера, который отказывается от присущего ему ранее традиционного систематического мышления в стиле Канта и Гегеля, предполагающего научную точность и строгую законченность мысли. Он избирает стиль медитативный, с элементами поэзии и мистики, стиль под влиянием в первую очередь Гельдерлина и Ницше.
Не подобно ли очарование языком Хайдеггера, который специалисты считают одним из величайших достижений философской прозы, очарованию гипнотическим взглядом змеи, заставляющим кролика замереть перед гибелью?
Не добр ли Хайдеггер добротой флейтиста из Гаммельна, который вначале увел всех крыс, а затем и детей городка в Мертвую гору только за то, что жители оказались неисправимыми скупердяями?
Не просвечивает ли и здесь тема еврейской жадности к богатствам, которая по сей день греет немецкие души?
В своей поэме «Крысолов» о том же гаммельнском флейтисте Марина Цветаева повторяет вопрос, заданный Богом Адаму, когда тот скрывался, съев запретный плод: «Адам, где ты?» Но вопрос по-немецки звучит так: «Человек («адам» на иврите), где ты? – Mensh, wo bist du? ». Где твое человеческое начало? Кажется, вопрос этот может быть адресован и великому философу.
Книга Рудольфа Сафрански, вышедшая, в том числе и по-русски, замечательна уже своим названием – «Хайдеггер. Германский мастер и его время». Вспомним лейтмотив о «старом немецком Гросс Мейстере» из «Фуги смерти» Пауля Целана.
В 30-е годы долгое, подспудное «настойчивое вопрошание» Хайдеггера переходит в